— Почему ее тогда убили?
— Потому что были глупцами.
Он молчал, глядя в пол, я мог лишь вообразить себе, каково ему, хотя и сам я, ощетинившись, лишь предугадывал ужас его страданий. А потом, враждебно посмотрев на меня, в последней надежде, что я не смогу защититься, он спросил:
— А как ты поступил?
— Я просил за нее и просил напрасно. Я увез тебя в другое село, чтоб ты не видел. Потом, спрятавшись, я рыдал в одиночестве, питая отвращение к людям и жалея их, потому что целый день они прятали глаза, стыдясь друг друга.
— Немного, всего один день. Кто… Как ее убили?
— Не знаю. Я не мог смотреть. А спрашивать не хотел.
— Что о ней потом говорили?
— Ничего. Люди легко забывают о том, что не дает им возможности гордиться.
— А ты?
— Я вскоре уехал. Я стыдился. И жалел тебя и ее, очень долго. Тебя особенно. Мы были друзьями, лучшего у меня не было никогда.
Он закрыл глаза и стал раскачиваться из стороны в сторону, словно теряя сознание.
— Я могу уйти? — тихо произнес он, не глядя на меня.
— Тебе плохо?
— Мне не плохо.
Я положил руку ему на лоб, делая это обыкновенное движение с усилием, почти отказываясь от него, чувствуя, как вспыхнула моя ладонь, прежде чем я опустил ее. Но когда я коснулся его пылающей кожи, он едва удержался, чтоб не отдернуть голову, неестественно оцепенев, словно шел под нож.
— Иди,— ответил я.— Нас измучил этот разговор, и тебя и меня. Нужно привыкнуть.
Он вышел, пошатываясь.
Я велел Мустафе поить его медом, заставлять гулять, уговаривал снова приняться за переписку Корана, предлагал раздобыть золотистой и красной краски, а он отказывался, становясь все более и более отчужденным и замкнутым. Словно бы мое внимание стало для него подлинной пыткой.
— Ты разбалуешь его,— с напускной укоризной говорил хафиз Мухаммед, но нетрудно было заметить, что он доволен. Его волновала чужая доброта, хотя он сам никогда не хотел ни с кем себя связывать. Доброту он считал равной восходу солнца: ею следовало любоваться.
— Ослабел он,— ответил я, защищаясь.— Что-то с ним происходит.
— Ослабел, в самом деле. Не влюбился ли?
— Влюбился?
— Чему ты удивляешься? Он молод. Лучше бы ему жениться и уйти из текии.
— Кто пойдет за него? Та, в которую он влюблен?
— Нет, ни за что! Но разве мало у нас девушек?
— Я вижу, тебе что-то известно. Почему ты позволяешь мне гадать?
— Да нет, я немного знаю.
— Скажи, что знаешь.
— Вероятно, нехорошо так говорить. Может быть, это только мои домыслы.
Я не настаивал, я знал, что он заблуждается, но знал также, что он скажет. Его отговорки смешны, ведь для того он и начал разговор, чтобы все выложить. И бог знает что он видел и что придумал в своей наивности. Не много ожидал я от его рассказа.
Однако рассказ его показался мне странным. Однажды хафиз Мухаммед шел к отцу Хасана и у ворот дома, где живет кади, увидел муллу Юсуфа. Тот нерешительно заглядывал в окна, потом направился к двери, остановился, затем медленно, озираясь, тронулся прочь. Он чего-то хотел, чего-то ожидал, кого-то искал. Хафиз Мухаммед ни о чем не стал спрашивать, когда они встретились, а юноша отговорился тем, что случайно забрел сюда во время прогулки. И вот именно эти-то его слова вызвали у хафиза Мухаммеда подозрения и сомнения, ибо вовсе не случайно он там оказался и не во время прогулки. Хотелось бы, чтоб все обстояло иначе, чем он думает. Поэтому он и молчал до сих пор.
— Что ты подозреваешь? — оробело спросил я, внезапно оказавшись перед решением тайны.
— Мне стыдно и говорить об этом. Но он странно вел себя. И потом солгал, чтоб оправдаться, значит, чувствовал за собой вину. Я подумал, что он влюбился.
— В кого? В сестру Хасана?
— Ну вот, ты тоже так подумал. Пусть аллах покарает меня за грешную мысль, если это не так.
— Может быть,— угрюмо ответил я.— С людьми всякое бывает.
— Следовало бы с ним поговорить. Напрасно только будет страдать.
— Ты думаешь?
Он удивленно взглянул на меня, не понимая моего вопроса, не осознавая всей его пакостности, и сказал, что ему жаль юношу, ржавчиной разъест его эта любовь без всяких шансов на взаимность да и позором покроет и его и нас. Позор перед людьми и перед нею, замужней и честной женщиной. А он, хафиз Мухаммед, будет молиться богу, чтоб юноша свернул с этого пути, а ему простился грех, если он не то увидел и дурно подумал.
Он был подавлен, высказав все, и раскаивался. Но мучился бы и умолчав.
Какое счастье было бы, если б оказались правдой слова этого человека, который опасается греха даже там, где его нет и в помине. А может, есть? Почему это невозможно?
Меня всколыхнула нечистая мысль, я моментально развил ее, приладил ей крылья, обнаружив великолепные возможности, которые она таит. Я представил себе прекрасные руки женщины, которые бессознательно ласкали друг друга, жадно сжимали, нерастраченную силу, которая светилась в ее холодных глазах, подобных бездонному озеру, ее безмятежное бесстыдство, с каким она мстила. Но я помнил и о том, что все уже случилось, что Харуна убили в то время, как она просила предать Хасана. Конечно, она не знала о моем брате, может быть, никогда не слыхала его имени, но я забывал об этом, у меня в памяти она осталась жестокой, как и ее муж, кади, оба они были для меня двумя кровожадными скорпионами, и мое сердце не могло желать им добра. Поэтому ненависть ликовала во мне: какое счастье! В какой-то миг слабости я увидел ее, подавленную молодостью Юсуфа, а кади — униженного извечной оправданностью греха.
Но я тут же отогнал эту мысль, понимая всю мерзость ее, сознавая, что меня унижает желание мелкой мести. Тем не менее мне открылось одно более важное обстоятельство: я увидел свое бессилие, свой страх перед ними, а страх и бессилие рождают низкие инстинкты. Мысленно я предоставил биться другому, и пусть минуту, но со стороны радовался его поражению. Но каково же было это поражение, чего стоило это сведение счетов в сравнении с тем, что потерял я?
Устыдившись, я испугался. Нет, говорил я себе, полный твердой решимости, так я не хочу. Что бы там ни было, но я все должен сделать сам. Или простить, или найти удовлетворение. Это благородно.
После разговора с хафизом Мухаммедом я снова призвал муллу Юсуфа. В ожидании его я разглядывал подарок Хасана, книгу Абу-ль-Фараджа в сафьяновом переплете, с четырьмя золотыми птицами на крышке.
— Ты видел? Это подарок Хасана.
— Очень красиво!
Он поглаживал пальцами сафьян, раскрытые крылья золотых птиц, разглядывал чудесные инициалы и великолепные буквы, мгновенно преобразившись. Красота, которая странным образом волновала его, успокаивала тревогу, с какой он переступил порог.
Я понимал, что получил бы серьезное преимущество, если бы заставил его ждать, бояться, гадая о нашем новом разговоре, лихорадочно копаться в сокровищнице своих грехов, поскольку они есть у любого. Однако я отказался от выигрыша, который сулил мне его страх. Я предпочитал доверие.
Я сказал, что нарочно возобновляю разговор, который мы вели, поскольку его тревога растет, а это самое скверное положение, это я знаю по себе, когда мы не в состоянии решиться, когда нас распинают страдания, которые мы не в силах определить, и когда любое дуновение ветерка раскачивает нас, вырывая с корнями. Я хотел бы помочь ему, насколько могу и насколько он хочет принять мою помощь. Я делаю это для него, но и для себя, возможно, я виноват перед ним, я упустил случай крепче привязать его к себе и, таким образом, вернуть ему чувство уверенности. Я потерял брата, пусть он заменит его мне. Я не прошу его рассказывать о том, что с ним происходит, у каждого есть право таить свои мысли, каковы бы они ни были, да и не всегда легко высказаться, очень часто мы вертимся, как флюгер, и не можем определить свое собственное положение, вне себя от растерянности. Мы мечемся между отчаянием и желаем покоя, не зная, что, собственно, принадлежит нам. Замереть в одной точке, повернуться в одну сторону — вот то, что нужно и чего трудно достичь. Независимо от того, каким будет решение, кроме того, которое обременит нашу совесть, оно лучше того состояния растерянности, что дает нам неизвестность. Однако не надо спешить с решением, нужно помочь ему родиться, когда наступит время. Муки разрешения могут облегчить друзья, но только облегчить и никак не устранить. Они необходимы, подобно повитухе при родах. Мне это знакомо по собственному опыту. Когда мне было очень тяжело, когда в поисках выхода я хотел наложить на себя руки, аллах послал Хасана, чтоб он ободрил меня и придал мне мужество. Его внимание и доброта, а может быть, я смею сказать, и любовь вернули мне веру в себя и в жизнь. Знаки этого внимания могут показаться незначительными, но для меня они обладали ценностью, которую трудно преувеличить. Мои безумные блуждания прекратились, мой ужас стих, во льду, что сковал меня, я ощутил теплый ветер человеческой доброты, да простит мне он, мулла Юсуф, это волнение, которое я и сейчас испытываю при дорогом воспоминании, но большей милости, чем та, никто никогда в жизни мне не оказывал. Я стоял один, покинутый всеми, брошенный в пустынной тишине своего несчастья, дабы несправедливость полнее покарала меня, на грани сомнения во всем том, во что верил, поскольку все рушилось, заваливая меня. Но достаточно было узнать, что в мире существует добрый человек, пусть один-единственный, чтобы примириться с остальными людьми. Странно, наверное, что его поступку, который должен был бы считаться обычным у нас, я придаю такое значение и испытываю к нему такую благодарность. Но я убедился в том, что его поступок необычен и выделяет этого человека среди прочих. А я, кроме того, был виноват перед ним, и его помощь стала для меня еще более драгоценной.