Сознавая это, он, тем не менее, вновь и вновь принимался греметь бубном, трясти амулетами, прыгать вокруг огня, пытаясь достичь знакомого ощущения полета, отрыва от действительности. Это ощущение было невероятно приятным, но и высасывало его до последней капли. На этот раз не получалось, сколько бы он ни пытался…
Поняв, наконец, что ему так и не удастся найти душу парня, Нярмишка стал его «вести» бубном. Он знал, как плутает сейчас душа больного, чувствовал, что она не хочет возвращаться, что ей нравится новое состояние, поэтому старик из последних сил бил и бил в свой старый, «говорящий» бубен. Который гудел, не переставая, ревел, его гулкие, громовые удары метались от стены к стене, проникали через пламя в другой мир, уносились и блуждали, теряясь в его бесконечном, темном безмолвии.
Тем не менее, он знал, что как капля за каплей точит камень, так и каждый его удар в бубен достигает нужной цели. «Выводит» душу больного из мрака, который боится этого звука, живого света, отступает, отпуская попавшую к нему душу.
Шаманский наряд давил своей тяжестью, стеснял движения, а старик все бил и бил в бубен, он готовил, будил уснувшее сердце больного, подлаживаясь под ту частоту ударов, с которым оно должно забиться.
И… душа вернулась, вернулась одновременно с тем, как дрогнуло сердце! С очередным ударом бубна оно сжалось, вытолкнув из себя остывающую кровь, а в паузу расслабилось, запуская в себя очередную порцию. И вновь с ударом бубна сжалось уже сильнее, энергичнее, потом еще и еще раз и еще. Будто очнувшись, медленно поднялась и через небольшую паузу устало опустилась грудь. Едва заметно шевельнулись кончики пальцев, дрогнуло веко…
Все это усмотрел едва державшийся на ногах старый Нярмишка. Склоняясь к парню, он смотрел на него как на чудо, которое только что сам и сотворил! Он был счастлив, очень счастлив, что его последнее камлание удалось.
Молодое и сильное тело задышало. Старик, словно на себе чувствовал всю боль и страдания, которые вынес этот паренек. И сейчас боль должна вновь вернуться к нему. Нярмишка протянул ладонь к лицу больного и «заставил» его глубоко заснуть.
Лишь после этого старика сильно качнуло сначала в одну, потом в другую сторону, и он повалился на охапку свежих пихтовых веток, сваленных у входа. Вскочившие со своих мест люди осторожно перенесли старика на шкуры, освободили от наряда, укрыли. Безумно уставший, опустошенный, но счастливый он, как и спасенный им молодой человек, крепко спал.
* * *
Если мать все еще считала Ефимку маленьким, которому еще долго до мужчины, то сам он так не думал.
Как дом в бурю, на глазах мальчика рушилась его семья. Вихрь судьбы сорвал крышу, рассыпал стены. Все сломал и унес с собой дикий ураган. Развалил очаг, за осколком которого еще как-то держался Ефимка.
Под вечер, увидев на берегу толпу людей вокруг их лодки, Ефимка скорее почувствовал, чем догадался о новой беде.
Протиснувшись мимо старух, он поначалу никак не мог понять, в чем дело. Мать сидела на корме как-то необычно, без движения, как истукан. Она редко моргала левым глазом, правый стеклянно поблескивал и казался чужим. Волосы из-под платка выбились и клочками сухого мха неряшливо торчали во все стороны. Рот перекосился и чему-то ехидно улыбался.
Ефимку прошиб озноб от вида матери. Он испугался оттого, что в ее лице больше не было прежнего, родного и близкого, того, к чему он привык с рождения, что делало его мать нежной, доброй и любящей. Он невольно отшатнулся от лодки, не отрывая взгляда от моргающего глаза.
Лапа волновалась по-своему. Она то обегала застывший полукруг людей, тонко поскуливая, то, запрыгнув в лодку раз-другой, лизала бледную, безжизненную, правую руку хозяйки, а то, уткнувшись острым мокрым носом в шевелящиеся пальцы левой, замирала на мгновение. Она будто пыталась что-то объяснить собравшейся толпе, рассказать….
Больше Ефимка к матери не подходил. Сколько не звала его старая Анисия, он никак не решался заходить в избу, куда отнесли мать. Он боялся снова ее увидеть. Бродил по берегу допоздна, пока на улице не стало совсем холодно. Теперь Лапа не отходила от него, была все время рядом. Она с лаем бросалась на местных собак, если те спускались к реке или, забежав вперед, вглядывалась в лицо своего маленького хозяина. В такие моменты Ефимка усаживался на сухом месте, обнимал Лапу, утыкался в ее пушистую шею и тихо жаловался на все на свете или молчал, а то принимался ругать собаку за то, что она не углядела за матерью. Замерев, Лапа вслушивалась в ласковые или гневные слова мальчика, осторожно лизала его соленые щеки, соглашаясь с ним, подтверждая свою собачью преданность и верность.
Когда Ефимка осторожно вошел в избу, огонь в большой каменной печи догорал, по стенам бегали желтые зайчики, выскочившие на волю из многочисленных ее дыр и щелей. Бабка Анисия как тень маячила у длинного стола, шаркала по земляному полу, что-то скребла, звякала, постукивала.
Мальчик присел на краешек скамейки. Он продрог и ему хотелось погреться у огня, но рядом с печью стоял высокий топчан, на котором лежала его мать. В потемках ему казалось, что она спит.
Покормив Ефимку, старая зырянка уложила его подальше от топчана. Она сердцем чувствовала, что происходит с ребенком. Когда, поохав и поскрипев, старая Анисия улеглась сама, была уже глубокая ночь, хотя два небольших оконца и светились как днем.
«Как это он сказал-то, этот старый вогул Вьюткин…, ой страх-то какой, — старуха, покряхтев, улеглась поудобнее. — …Духи, сказал, духи забрали половину ее, а раненного парня в птицу-ворона превратили…, вот ведь, что творится-то!». Старуха опять завозилась, приподнялась на своей лежанке и в неудобной позе долго смотрела на Яптане. «Что же ей так не повезло в жизни-то, — Анисия опять опустилась на спину. — И хоронить ее придется по нашим обычаям, в пауле одни зыряне да старый вогул. Самоеды-то себя в землю не хоронят…, ох-ох-оюшки…, — устало, в предсонной дремоте продолжала додумывать дневные мысли старуха. — А мужик ее, Анатолий-то, был, пожалуй, даже покрепче, чем ее зять Таюта. И крепче, и добрее, и работящее». Она знала, что «таюта» с самоедского — ленивый. «И вот ведь, на тебе, сгноил мужика этот большеголовый Филиппов. Все от жадности своей. Целую семью выходит со света сжил!..Не хорошо ее в землю-то хоронить, не хорошо будет, не хоронят они в землю-то…, — опять переключилась на больное засыпавшая старуха, — и с мальчишкой что-то теперь будет…»
* * *
Все новости в Еловую Сопку приходили с реки.
Где еще тарахтел катерок, подымливая своей грязной трубой, а народ, чуть не весь был уже на берегу и, вглядываясь в далекую излучину, ждал вестей и гостей. Опираясь на палки, кутаясь в сизом дыме курева, тихо переговаривались между собой старики. Особнячком собрались в цветастую стайку старушки, пряча свои некрасивые морщинистые руки под яркими передниками. Если старики с умными лицами строили догадки, кто и по какой необходимости пожаловал к ним на Еловую, то старушки будто давно не виделись, наперебой делились домашними новостями. А под ногами мельтешила детвора да собаки.
Катер шел споро. Кто поострее глазом уже комментировал, что там у него на палубе, и едва прозвучало сначала из одних уст потом из других, что на палубе никак военные с винтовками, так люди начали спешно покидать берег.
Тихий, небольшой мирный поселок ничего хорошего не связывал с приходом военных людей. Здесь каждый мужчина, даже мальчишка — это охотник. «В ружье прячется чья-то смерть, — говорили они, — в тайге — зверю, а в селе!?»
Усталый катер радостно ткнулся в мягкий песок отмели и сбавил обороты. Послышались громкие команды. Доска-трапик почти дотянулась до сухого берега и заскрипела, упруго прогибаясь, под тяжестью людей, бодро сбегающих на берег.
Военных было пятеро. Четверо солдат в длинных, широких шинелях, островерхих шапках и с винтовками. Пятый, высокий и стройный в фуражке и мягких, блестящих сапогах. Лиц было не разобрать, однако по их поведению можно было догадаться, что прибыли они далеко не с добром. Команды звучали жестко, выполнялись немедленно. Село затихло, наблюдая за незваными гостями из окон домов да из щелей амбаров.
Ефимке страсть как хотелось посмотреть на военных поближе. Он впервые видел людей в странной одинаковой одежде с длинными, колючими ружьями. Но из домов никто не выходил, стало быть, эти люди были опасны.
Среди военных прибыл гражданский, который, едва сойдя на берег, сразу пошел по домам, что-то громко выкрикивая.
После короткой команды, солдаты составили винтовки в пирамиду, быстро и привычно разожгли небольшой костерок, на котором закачались чайник и котелок
Чуть в стороне, заложив руки за спину, мягко ступая по сухой, прошлогодней траве вышагивал взад-вперед офицер. Это был капитан Щербак. В расстегнутой шинели, надвинув козырек фуражки почти на самые глаза, он расхаживал вдоль берега, продолжая бесконечные размышления по поводу своего теперешнего весьма шаткого положения в свете последних событий.