умер.
– Я? Ни за что. – Он ухмылялся. – Конечно, тебя продали, когда я слег с той мерзкой лихорадкой. На самом деле это была настоящая удача. К тому времени, когда все прошло, в город прибыли покупатели из Лепсиса. Вот куда я отправился. Лепсис – чудесное место. Бывал там?
Я покачал головой.
– Я провел в Лепсисе семнадцать лет, – сказал Огуз. – Отработал свою повинность в первую шестилетку, выкупил себе свободу, устроился сам, стал зарабатывать. Потом вернулся, разумеется. Я о тебе все знаю, конечно. Ты правда добился успеха – стоит тебе отдать должное. Всегда знал, что ты сможешь хорошо устроиться.
Чай был того сорта, который мне особенно нравится. Такой даже в Городе далеко не всегда раздобудешь. Я понятия не имел, откуда его привозят.
– Спасибо, – сказал я. – Огуз, что ты здесь делаешь?
Он непонимающе посмотрел на меня.
– Ты о чем? – спросил он.
– Здесь, со всеми этими… – Я не смог подобрать нужное слово. Оно и к лучшему.
– Что? Да ладно тебе, Орхан, уж ты-то парень неглупый. Это моя армия.
Теперь, глядя на него, я видел разницу. У Кальтепека лицо было круглее. И глаза у него были серые, а не льдисто-голубые.
– Понимаешь, – заговорил Огуз, – я всегда знал, что это мое призвание. С тех самых пор, как… ну, ты знаешь. Я помню, как сидел у этого унылого костра и как лил дождь в тот день, когда мы добрались до моря. Сидел и думал про себя, как это неправильно. Кто-то должен положить этому конец, и это буду я.
Я ждал, что он продолжит, но мысль явно была закончена.
– Извини, – уточнил я, – но чему именно положить конец?
– Произволу робуров, конечно. – Огуз все еще улыбался мне. – Нужно стереть этих ублюдков с лица земли. Иного способа нет – да ты и сам, думаю, понимаешь, ты ж умный парень…
– Но ведь шердены, а не робу…
Он поднял руку, останавливая меня, и я не смог бы перебить его, даже если бы захотел.
– Шердены не имеют значения, – сказал Огуз. – Они крадут детей только потому, что робуры платят им за это. На шерденов я зла не держу. На самом деле они были чертовски полезны мне. Ну, ты и сам знаешь.
Я посмотрел на него. На таких, как он, невозможно не смотреть – голова сама разворачивается, как подсолнух.
– И ты…
– Да, мне потребовалось время, – сказал он. – Говорю тебе, путь я проделал нешуточный. Бывали такие моменты, когда я думал: «К черту, почему я, ради чего вообще?» А потом я вспоминал тебя.
Могло быть и хуже, честно. Могло случиться и так, что небо обрушилось бы мне на голову, а из туч пролился бы дождь из гвоздей.
– Меня?
– Ты сам-то помнишь? Боже, ты должен помнить.
И в этот момент я вспомнил.
Представьте меня, девятилетнего, съежившегося у догорающего костра, промокшего насквозь, у дороги где-то между тем, что раньше было домом, и побережьем. Десятидневный марш-бросок в караване шерденских рабов; мы съели пару мисок отвратительной каши и выпили грязной воды из луж, босые и ободранные, веревки на шеях и запястьях натерли кожу – но, честно говоря, я все это едва ли замечал. За девять дней марша я так оцепенел, что не воспринимал происходящее. Просто онемел – вот и все. Я не проронил ни единой слезинки, да так уже никогда и не оплакал этот кошмар, как мне теперь кажется. Слишком я был погружен в свои странные и запутанные мысли, в основном в духе «этого не может быть, все это неправда, рано или поздно нас отпустят домой, это все просто розыгрыш». Только на десятые сутки до меня дошло, что жизнь изменилась. Я не был ни зол, ни напуган. Опыта ради я тогда попытался вспомнить, как мои отец и мать выглядели. Они ли это, спросил я себя, и не смог себе ответить. Образы походили на профили на монетах – стилизованные, грубоватые – так изображен может быть кто угодно, и понять, кто перед тобой, можно только по подписи с краю: Сийя, отец, и Эрстам, мать. Помню, подумал, какое я, наверное, черствое, никчемное маленькое дерьмо, раз мне настолько на все плевать.
Но Огуз рядом со мной плакал навзрыд. И это было странно. Огуз не плакал, когда упал и порезался до кости. Когда его поймали на воровстве и задали порку. Когда одну из его сестер унесла река и бедняжка утонула. Не то чтобы был Огуз черствым и бесчувственным, как я (по-видимому). Если кто-то пугался или расстраивался, он приходил на помощь – говоря самые правильные вещи в мире или вообще ничего не говоря, сильный, мудрый, надежный, хозяин любой ситуации и укротитель превратностей судьбы, казалось бы – непобедимый. Никогда не мог понять, почему кто-то вроде него решил водиться с кем-то вроде меня; но уж таков был Огуз, ему не требовалась причина, чтобы быть твоим другом, и он не просил ничего взамен – у него и так весь мир имелся в распоряжении.
И вот он наконец сломался. Вид его слез шокировал меня тогда, потряс до самых основ души. И, само собой разумеется, я не имел ни малейшего представления, что делать или говорить. Все, что я знал, – нужно, чтобы он перестал плакать, пока я не лишился всякой веры в жизнь. Как будто у меня на глазах плакал отец или сам Господь. И я сказал первое, что пришло мне в голову. Что-то вроде:
– Не волнуйся, все будет в порядке. Мы с тобой двое их всех стоим. И однажды они нам за все заплатят – вот увидишь.
Думаю, что сказал это потому, что Огуз в те дни казался мне ревностным борцом за честь и справедливость. Если кто-то наподдал тебе – ты должен будешь наподдать ему в ответ, дабы не нарушилось природное равновесие; всё в таком духе. И когда Огуз пару раз поквитался с обидчиками, никто больше не связывался с ним, и он уяснил урок. Не то чтобы я хоть на минуту сомневался в нем.
И после моих слов плакать Огуз перестал, но стал совсем тихим, на самого себя не похожим. На следующий день или, может быть, через пару суток после того разговора он вдруг споткнулся и упал, а когда его заставили встать и вернуться в строй, в руке у него я краем глаза приметил раздавленный гриб.
– Это же ядовитая поганка, Огуз, – шепотом предупредил я его. – Ее нельзя есть.
Глядя прямо перед собой, он прошипел в