— Меня уже вызывали!..
С Борисом творится совсем неладное, я его таким не знаю… Неужели он так всего боится?.. Каким же он был на фронте?.. Мне совсем плохо, температура тридцать девять, скорей бы Москва. Меня, наверное, заразили этим самым гриппом, который шагает по Европе: после концертов меня ожидали у выхода, целовали…
Наконец-то перрон, сама идти не могу, Борису пришлось нести меня до машины.
Пятый день не спадает высоченная температура, и именно по утрам, — у всех нормальных людей температура повышается к вечеру — безобразная лихорадка, как проказа, настоящие нарывы от нижней губы до носа, сегодня тринадцатое, а девятнадцатого у меня спектакль, как я буду играть с такой лихорадкой, ее даже не загримируешь, когда девочки приходят из школы, я надеваю марлевую повязку, они смотрят на мою лихорадку соболезнующе, но с отвращением.
Борис только недавно уехал к себе в союз, он метался по комнатам, без конца забегал и спрашивал, как я себя чувствую, и теперь, приехав в союз, звонит каждые десять минут и изводит Маму тем же вопросом.
Сейчас к обеду, как и все эти дни, немного полегчало, и я даже смеюсь с девчонками, они прибежали из школы и, стоя в дверях, рассказывают смешную чепуху про школу, в комнату я их не пускаю, боюсь заразить…
Звонок в дверь, за спиной у девочек двое военных, почему-то не снимают шинели, один остался у двери, другой входит в спальню, это не фронтовые знакомые, я их лиц не узнаю, но на всякий случай приветливо улыбнулась.
Этот другой, не здороваясь, обходит кровать Бориса, подходит к моей и дает клочок бумаги, на котором написано: «Вы подлежите аресту» и подпись: «министр Абакумов».
— Вставайте! Одевайтесь!
— У меня высокая температура, я болею гриппом, если можно, придите за мной дня через два, я уже поправлюсь…
— Вставайте и одевайтесь!
— Я не могу одеться сама!
— Пусть дочери помогут, покажите, где ваше белье.
Он вынул белье из шкафа и бросил мне на кровать.
— Одевайтесь! Быстро!
Прошу их выйти или хотя бы отвернуться.
— Одевайтесь при нас!
Стоять на ногах не могу, они подхватили меня под руки, потащили, крик «мамочка!» привел в сознание: почему-то не спускаемся на лифте, а меня тащат с шестого этажа по лестнице, с девочками попрощаться не дали, машина стоит у самого подъезда, эти двое сели по бокам, на переднем сиденье еще военный. Начала понимать, что меня везут в тюрьму, передо мной раздвигаются те самые железные ворота, в которые я билась одиннадцать лет назад… Папа… Баби… Левушка… знаменитая Лубянка. Спускают в подвал, мертвая тишина, коридор, слева и справа двери с глазками, догадываюсь — камеры, голос Яди: «Таня», неужели и ее арестовали, может быть, я уже невменяема, работают четко, торопливо: вырвали молнию из платья, заколки, резинки для чулок; душ, фотография в растерзанном виде с дощечкой на груди, безобразный обыск одевание при мужчинах уже пустяк, отпечатки пальцев, двое автоматчиков куда-то повели, ведут к лестнице, стены могильного цвета, ступени истёрты. Не могу поднять ногу на ступеньку, страх сковал всю, сейчас закричу, буду биться, поднимаю глаза, и на площадке из стены мне навстречу движется Иисус в белой рубахе, перепоясанной веревкой, как на картине Иванова… он бледен, печален, в глазах страдание…
— Иди… иди… поднимайся спокойно… не бойся… это не страшно… по этим ступеням прошли миллионы ног отцов, дедов… — И стал тихо удаляться….. бежать к нему, схватиться за его одежду!
Лестницы, коридоры, железная дверь, коридор, опять коридор, по обе стороны двери с глазками, щелчок ключа, я отшатнулась, душегубка без окон, падаю на доски, мгновение, щелчок ключа.
— Ложиться нельзя!
Появляется кто-то в белом халате, считает пульс.
— Можно лечь.
Дали матрас. Очнулась от голоса надзирателя.
— На допрос.
Сейчас кончится вся эта неразбериха.
Те же коридоры, лифт, за углом еще коридор, ярко освещенный ковер, большая комната, налево в углу шкаф, в который меня вводят, внутри оклеенная дверь, шагаю через порог… огромный зал в коврах, хрусталь, кресла, через всю комнату стол для заседаний, в конце поперек письменный стол, за которым сидит человек в мундире, одной рукой держу спадающие без резинок чулки, другой прикрываю оголившийся без молнии бок, волосы без заколок, падают на лицо, лезут в рот.
Где я видела этого человека…
…встреча этого, наступающего сорок восьмого года в Центральном Доме работников искусств, за столиком Берсенев с Гиацинтовой, Охлопков с женой, я с Борисом. Меня пригласил танцевать Охлопков, я в красивом белом платье, зажегся сиреневый свет…
— Танечка, вы пленили еще чье-то сердце! Незаметно посмотрите, я вас поверну в танце: за колонной мужчина с вас не сводит глаз, как Неизвестный в «Маскараде».
Я посмотрела и на мгновение встретилась со жгучими глазами, он откачнулся, спрятался за колонну, и уже тогда мне показалось знакомым это лицо. Я спросила у Бориса, знает ли он человека, стоящего за колонной. Он пошел посмотреть.
— По-моему, это новый министр госбезопасности вместо Берии, но это невероятно, что он здесь. Им в таких местах бывать запрещено. Я, наверное, ошибся, он в штатском…
Да, это он передо мной, только в мундире, холеный, выбритый до синевы, с черными, неприятными, втягивающими в себя глазами. Хочет понять, узнаю я его или нет, делаю вид, что не узнаю.
— Вы знаете, кто я?
— Догадываюсь по кабинету.
— Что с вами? Мне доложили, что у вас очень высокая температура?
— Я болею гриппом.
— Я распоряжусь, чтобы вас лечили…
…что происходит… Лихорадочно оцениваю ситуацию… Почему ни слова об аресте… он вызвал меня, чтобы посмотреть, какая я в тюрьме… почему такой разговор, как будто я пришла к нему в гости… что нужно делать… упасть в ноги и умолять его вернуть меня домой… что… что… что нужно делать… что говорить… должен же он сам сказать, что произошло и что будет… он как будто что-то обдумывает… на мое «здравствуйте» не ответил, значит, я все-таки арестована… но встал, когда меня вводили…
Нет! Сама не заговорю! Ни стона! Ни слез! Ни крика! Ни мольбы! Ни жалобы! Ни просьбы! Это значит — падение раз и навсегда.
Еще несколько ничего не значащих вопросов и приказ увести. Он смотрит мне вслед, зал длинный… что же он такое… какая нить нас теперь связывает… я в его руках… все зависит от него… зачем это все… ночь или еще день… в его кабинете шторы плотно завешаны… скорее бы только лечь, больше ничего не хочу…
— На допрос.
И снова лестницы, лифт, коридоры, те первые, могильные.
Вводят. У дверей стул с маленьким столиком. Сажусь. В незашторенном окне с решеткой — кончик погасшего знака метро, значит, ночь, значит, окно выходит на площадь Дзержинского. Не здороваюсь. Налево от меня в углу длинной комнаты стол, сидит военный, разглядывает меня, сравнивает с экранной, смотрит на то, во что они могут превратить человека за несколько часов.
— Я ваш следователь подполковник Соколов. Вы обвиняетесь по статье 58, пункт 3, часть вторая.
— Что это такое?
— Измена родине в мирное время. Вы хотели бежать за границу, когда были там…
Или я попала в сумасшедший дом, или, может быть, я схожу с ума, или, может быть, это шутка…
— Мне не надо было этого хотеть. В Вене я спокойно могла это сделать, что и делали наши советские граждане в большом количестве: в Вене знаменитый магазин с четырьмя входами и выходами, один в нашу зону, другие в английскую, французскую, американскую, входишь в нашей зоне, а выходишь в любую, какая тебе больше по душе, что и сделал ваш генерал со всей семьей, даже с детской коляской, мне об этом любопытнейшем факте рассказал маршал Конев.
— Мы вам покажем документы.
— Какие! Ведь я же только хотела бежать! Это не документы! Это доносы!
В окне загорелась буква «М» — шесть часов утра. Приказывает увести. Упала и заснула.
— Подъем.
За мной непрерывно наблюдают в глазок, смерили температуру, лекарства пить отказалась, душно, такая мертвая тишина, и только тихие шаги мимо моей душегубки. Спрашиваю у надзирательницы:
— У вас умываются?
— Да. Я вас поведу, и говорить можно только шепотом.
Никуда не вызывают.
Ольга говорила, что Лиговка и Лубянка работают только по ночам.
Осмыслить случившееся не могу, засела ужасная мысль в голове: может быть, арестован Борис, а я — как его жена, в тридцать седьмом году так было со всеми — тогда погибнут две мамы, две дочери.
Щелчок ключа. Меня перевели в комнату, зажмурилась от солнечного света, это, наверное, и есть камера, одиночная: вместо досок — железная кровать, стол. Стены, как и во всей тюрьме, могильного цвета, хочется о них биться головой, окно с улицы закрыто железным щитом, и только наверху маленькое пространство… голубое небо… солнце… Соколов неприятный, он, наверное, молодой, но какой-то серый, измученный, глаза как стекляшки.