Она повернула ко мне голову, но глаза ее оставались остекленевшим слепком, и крики не смолкали. Она ушла в некое сокровенное место, сказочную картину детской невинности, где ужасы не могли добраться до нее. А я тащила ее назад, в чудовищное настоящее. И все же мне необходимо было осмотреть ее, потому что она истекала кровью, а потом решить, как лучше ей помочь. Умом я понимала, что произошло, но сердце отказывалось это принять. Я придумала, как поступить, но страшилась собственной затеи.
Я посмотрела на ее родителей. Лицо отца было залито слезами — он плакал открыто и безудержно, молодой загава, парализованный душевной мукой и болью за свою восьмилетнюю малышку. Я тронула его руку и жестом указала на дочь:
— Говори с ней. Ты должен говорить с ней. Скажи ей, что ты здесь. Скажи, что ничего страшного нет. Скажи, что мне нужно осмотреть ее, она должна мне разрешить. Я помогу ей. Мы все поможем. Говори с ней.
Мужчина кивнул, и я увидела, что он явно собирается с духом. Он вытер лицо рукавом, затем наклонился к лицу дочери:
— Это папа, — прошептал он. — Папа здесь. Папа здесь. Папа здесь. Я держу тебя за руку, моя маленькая, моя Айша, и буду тебя защищать. Я всегда буду здесь с тобой. Никто не сможет сейчас сделать тебе больно. Но ты должна позволить доктору посмотреть. Ты должна позволить ей посмотреть…
Я чувствовала, как слезы заливают мне лицо. Я не скрывала их. Я плакала открыто. Если все остальные плачут — почему мне нельзя? Кто я такая, чтобы быть настолько сильной? Да, я врач, но я и женщина, и каждую из этих маленьких девочек я воспринимала как собственную дочь, каждую — как собственного ребенка.
Я раздвинула ноги малышки Айши, обнажив красную окровавленную плоть. Она была обрезана, как и я. Войдя в нее силой, тот первый араб просто разорвал ее. Я почувствовала, как меня захлестывает волна тошноты и отвращения, сопровождаемая жгучим паническим страхом. Это было именно то, чего я ожидала, именно то, чего я боялась. Мне нужно было промыть рану и снова ее зашить, и я знала, что у меня нет обезболивающих.
Я оглядела комнату. Она превратилась в котел кипящих слез. Школьницы и их потрясенные, скорбящие родители — все рыдали. Как много девочек здесь? Дюжина? Две дюжины? Три дюжины? Может, больше? У нас не хватало кроватей для всех. Но гораздо сильнее меня волновало, хватит ли нам медикаментов.
— Кипятку давай! — крикнула я Саиду. — Кипятку. И иголки с нитками, все, сколько найдешь.
Затем я повернулась к медсестрам:
— Сумах и Макка, укладывайте по две на кровать! Парацетамола каждой по полтаблетки. Раны обмывать кипяченой водой, потом антисептик. После этого буду зашивать… Да, Саид, позови Малика из амбулатории. Как только поймешь, что он справится, приходи и помоги мне шить.
Ничто из предыдущей практики не подготовило меня к такой ситуации. Когда я закончила промывать и зашивать растерзанное женское естество Айши, ее мучительные крики успели намертво врезаться мне в память. И она была первой из многих. К тому времени я уже знала, что у нас недостаточно медикаментов, чтобы помочь всем, и придется импровизировать.
Еще я знала, что все — родители, учителя, персонал медпункта — ждут от меня указаний. Но что я могла сделать? Как лечить девочек при нехватке медикаментов? В университете меня не учили помогать восьмилетним жертвам группового изнасилования, находясь в сельском медпункте, где нет даже запасов хирургической нити.
Когда я сшила кровавую рваную рану второй девочки, в памяти у меня мелькнула картина из детства: мать и бабуля Сумах, перевязывающие мое собственное женское естество после обрезания. Они крепко связали мне бедра веревкой — так крепко, что я не могла двигаться. А что, если нам сделать то же самое здесь, с пострадавшими девочками? Я позвала Саида и поделилась с ним своими соображениями. Нужно было, чтобы родители принесли веревку. У нас в медпункте ее не имелось, но на базаре — в избытке.
Я закончила зашивать эту вторую малышку и, пошатываясь, сделала шаг назад. Она схватила меня за руку и крепко сжала. Ее глаза были расширены от страха и мучительной боли, лицо — мокрым от слез. Мать ее стояла рядом, но отец был в полях и понятия не имел, что случилось с его дочерью. Девочка попыталась что-то сказать, ее губы шевелились, но не было слышно ни звука. Я наклонилась ближе. Она попробовала заговорить снова и с ужасом прошептала:
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
— Джанджавиды… Джанджавиды…
Я кивнула и попыталась улыбнуться:
— Я знаю, я знаю. Не беспокойся…
— Зачем… Зачем… Почему они нас так?..
— Я не знаю, сестренка. Не знаю. Это плохие люди, ужасные люди…
— Но за что? Почему это? Что мы плохого сделали?
— Не знаю. Но мы остановим их. Не беспокойся. Мы не позволим, чтобы это случилось с тобой снова…
Я отвернулась от малышки и в изнеможении вытерла рукой лицо. Рука была скользкой от крови, но сейчас меня это не заботило. Голова глухо отдавалась болью. Казалось, она вот-вот взорвется. Я почувствовала, как мать малышки подошла ко мне, обняла за плечи и прижала к себе. На секунду я застыла в ее объятиях. Я знала по именам большинство деревенских жителей — и взрослых, и детей. Они были мне как семья, и нас объединяли боль и ужас случившегося.
— Дай бог тебе сил, — прошептала она. — Дай бог тебе сил. Дай бог тебе сил помочь им. И с Божьей помощью все будет хорошо. Все будет хорошо.
Вцепившись в нее, я набиралась сил для следующей девочки. Я готовилась продолжать, чтобы справиться со всей этой болью. Я посмотрела на нее. Кивнула. Я была готова.
Ее темные глаза, омуты непонимания и боли, встретились с моими. Она недоуменно покачала головой:
— Как они могли? Как можно сотворить такое с маленькими детьми?
Я пожала плечами:
— Одному Богу ведомо. Одному Богу ведомо…
— Джанджавиды… Джанджавиды… — прошептала женщина. — Они хотят свести с ума наших детей, наших детей…
— Бог сильнее их, — сказала я ей. — Это бесы, но они слабы. Господь всемогущ. Он уничтожит их. Они набрасываются на детей, как трусы. Но однажды Господь покончит со всеми ними…
Осматривая следующую девочку, я велела себе быть сильной. Я должна быть сильной ради каждой из них. Ради всех. Все они полагались на меня, и если бы кто-нибудь из малышек не выжил, я винила бы себя в том, что не спасла ее. Но я не знала, хватит ли мне сил. Я чувствовала, как гнев и ярость, горькие и едкие, словно кислота, вскипают во мне и угрожают захлестнуть с головой. Я хотела сражаться. Я хотела воевать с арабами. Я хотела воевать, убить их всех до единого, вырезать их всех, выгнать их из нашей страны.
Ненависть, как печь, пылала во мне огнем и яростью. Мне хотелось мстить, мстить! Я попыталась обернуть эту ненависть на пользу. Пожелала, чтобы она придала мне сил продолжать свое дело. И взяв иглу и нить, я повернулась к следующей девочке…
В течение утра одно увечье сменялось другим, пока все это не стало единой нескончаемой картиной ада. Словно зло во плоти пришло в нашу деревню, словно сам дьявол явился свершить свое наичернейшее дело.
Младшей из девочек было всего семь лет, старшей — тринадцать. Все они были обрезаны. Все они подверглись неописуемо бесчеловечному сексуальному насилию. Насколько я знала, из двух учительниц по крайней мере одна также была изнасилована. Лицо мисс Сумии было искажено болью, в глазах читались отвращение и страх.
Мисс Сумия была примерно моей ровесницей. Высокая, элегантная, красивая чернокожая африканка из племени массалит, милая и приветливая. В суданской культуре учитель — весьма уважаемый человек, и потому насилие над ней было даже больше нежели осквернение. Джанджавиды, похоже, намеренно выбрали именно школу, чтобы показать нам, что могут делать с нами все что угодно, — это был их способ вселить в нас неописуемый ужас.
Сумия не сказала мне ни слова о том, что с ней случилось. Я знала, что она хочет оставить все это в тайне, и понимала почему. Сумия была замужем и боялась, что муж узнает. Она чувствовала себя виноватой: виноватой в том, что не сопротивлялась нападавшим, не отбилась от них, не погибла, сопротивляясь. Лучше умереть и сохранить достоинство, чем перенести смерть души, подвергшейся насилию, — в это верят и массалит, и загава.