— Пожалуйста, хороните. Я не совсем понимаю, при чем тут я?
— Ах, господин подполковник, эта проклятая война запутала и нарушила все обычные представления об естественном ходе вещей. Ведь для того, чтобы похоронить брата вне черты города и чтобы мы могли проводить его на кладбище, нам необходимо ваше разрешение, нечто вроде пропуска. Ах, эти ужасные, трагические времена! — И барон грустно вздохнул. В его серых глазах была печаль.
— Кто намеревается проводить покойного до могилы?
— Вдова, двое детей, я, наш старый слуга Иоганн и затем двое рабочих, которые откроют склеп и произведут погребение. Всего семь человек.
Я внимательно посмотрел на скорбное лицо барона. Он спокойно выдержал мой взгляд.
— Где лежит покойный?
— У нас в доме. Улица Альберты-Луизы, сорок один.
— Ваш брат был старше вас?
— О да! Мне пятьдесят пять, а ему шел шестьдесят второй год.
— Вы отлично говорите по-русски. Где вы научились нашему языку?
— О, во-первых, в тысяча девятьсот восьмом году я закончил в Кенигсберге гимназию, в которой русский язык был обязателен, а во-вторых, в тысяча девятьсот пятнадцатом году попал в плен к русским и до тысяча девятисот восемнадцатого года жил в Сибири, в Красноярске, где и усовершенствовал свои познания в вашем языке. Так как же, господин подполковник, могу я воспользоваться вашей любезностью и похоронить моего бедного брата? — Он секунду помолчал и тихо добавил: — Это надо сделать сегодня же, ибо труп уже начинает разлагаться.
— У вас есть свидетельство о смерти?
— Да, конечно. Простите, что я второпях забыл о нем. — И он вынул из портфеля аккуратно сложенный листок с красным крестом и штемпелем в углу бумаги. — Вот оно! Если желаете, то пошлите со мной вашего врача осмотреть тело умершего.
— Нет, зачем же. Совершенно достаточно этой бумаги.
Я вырвал из блокнота листок, написал разрешение на выезд за городскую заставу группе в семь человек для погребения на кладбище Ангелюс барона Эриха Фогеля фон Гогенштейна. Мой собеседник встал и, поклонившись, сказал растроганным голосом:
— Благодарю вас, господин подполковник, благодарю от имени жены и детей покойного.
И только тут, в первый раз за все время, голос у него, дрогнул, и он, поднеся платок к глазам, быстро вышел из кабинета.
После обеда я поднялся на третий этаж, в свою комнату, и прилег вздремнуть. В таких случаях я беру обычно что-либо почитать. Первые десять минут читаешь с увлечением, затем несколько секунд усталость и дрема борются с желанием дочитать книгу, и вдруг случается как-то само собой, что книга оказывается на полу, а ты словно проваливаешься в мягкую, убаюкивающую пустоту. Я стал было читать книгу, но сон одолевал меня. Уже сквозь дрему я услышал какую-то возню и стук ниже этажом.
— Что там такое? — спросил я вестового.
Он что-то неразборчиво ответил и стремглав побежал вниз.
Стук прекратился, и я крепко, безмятежно заснул. Когда я проснулся, было около пяти часов. Солнце, горячее и весеннее, ярко светило в раскрытые окна, и его лучи четко осветили книгу, лежавшую на ковре. Это был рассказ Куприна «Штабс-капитан Рыбников».
«Повесть о шпионе», — подумал я и улыбнулся. Будь я чуточку суеверней, я счел бы это фатальным предостережением. Во всяком случае, это было чем-то вроде напоминания.
— Бдительность! Бдительность! — повторил я, спускаясь в приемную.
Внизу уже дожидался бургомистр, недавно назначенный на эту должность. Это был один из местных жителей, освобожденный из тюрьмы при приходе советских войск. Рядом с ним я увидел небольшого худощавого человека, непринужденно поклонившегося мне. За столом сидела переводчица, о чем-то беседовавшая вполголоса с бургомистром.
— Господин бургомистр просит разрешения открыть в городе кафе-кабаре на Бергенцерштрассе. Он также просит, чтобы ему дали еще восемь грузовиков для развозки хлеба по районам. Хлеб есть в главной пекарне, но из-за отсутствия транспорта он не попадает в магазины.
— Сколько сейчас у него машин?
— Двадцать. Но для всего города их не хватает. Затем господин бургомистр просит, чтобы комендант выдал шоферам новые пропуска, так как срок старых истекает.
— Кто до сих пор занимался этим?
— Товарищ полковник. Он лично выдавал такие удостоверения, — сказала Надя.
— Пусть подождет возвращения коменданта. Он вернется в восемь часов. Если же полковник запоздает, то я сам вечером выдам эти разрешения.
Бургомистр поклонился.
— А что нужно этому господину? — спросил я, глядя на второго немца.
— Это господин Отто Насс. Политический заключенный, сидевший вместе со мной в местной тюрьме, — ответил бургомистр.
— Чего же хочет господин Насс? — спросил я Надю.
— Это мой друг, социал-демократ и бывший спартаковец. Я пришел к вам, чтобы рекомендовать его для работы у нас в бургомистрате, — сказал бургомистр.
— На какой должности? — осведомился я, разглядывая спокойное, симпатичное лицо Насса.
— Пока просто в помощь мне, так как людей мало, а надежных еще меньше, ну, а потом мы найдем господину Нассу более определенную работу.
— А чем вы занимались, господин Насс, до тюрьмы? — поинтересовался я.
— Моя специальность — искусствоведение: старинный фарфор, бронза, живопись, главным образом восемнадцатый век.
— Век напудренных маркиз, изящных кавалеров, наивно-трогательных пасторалей, — улыбнулся я.
Странным показалось мне, что этот суровый человек, мужественно боровшийся в подполье с нацистами, мог увлекаться столь легкомысленными вещами. Но когда Надя перевела Нассу мои слова; он удивленно поднял брови.
— Простите, но это заблуждение, — мягко возразил он. — Восемнадцатый век прежде всего замечательный этап в истории искусства, эпоха краха придворно-аристократической эстетики и триумфа буржуазно-демократической идеологии во всех проявлениях художественной жизни. Революция в живописи на тридцать лет опередила падение абсолютизма во Франции. Гениальная критика знаменитых «Салонов» Дидро в прах развенчала «первого художника короля» Буше. Неподражаемо грациозный и изысканный Фрагонар не осмелился после этого выставлять свои картины. Век, начавшийся с утверждения гедонизма — права на наслаждения в «Галантных праздниках» Ватто, — становится веком проповеди пуританской морали третьего сословия в картинах Грёза и завершается предвещающим революционную бурю сверканием мечей в «Клятве Горациев» и «Смертью Марата» Давида. А жанровый реализм Депорта, Удри, Шардэна, а скульптура Гудона…