– Видно, Семен Иваныч, тебе еще надо поучиться: знать, мало корчаг щей выхлебал.
Оскорбленный автор только плюнул и молча свернул рисунки. «Нечего с вами, дураками, и разговаривать», – подумал он.
При всем нежелании снова заняться иконописанием, нужда заставила промышлять хлеб прежним способом. Притом же в отсутствие хозяина дела пришли в самое жалкое состояние – надо было поправлять их. Избушка совсем развалилась, требовалось строить новую, лошадь продана была за подать, оставалась всего одна корова, да и та от старости еле таскала ноги. Волей-неволей Семен Иваныч принялся за иконы и притом по прежним ценам, тогда как в Москве он брал за них вдвое больше. На его счастье, заказали иконы в местную церковь, руководствуясь тем, что Семен Иваныч стал не простой какой-нибудь сельский богомаз, а живописец из Москвы. Этот заказ сразу поднял его на ноги и в то же время обольстил надеждой: он не прочь был прожить здесь и еще зиму, если бы пошли подобные заказы, а поездку в Москву для продолжения учения готов был оставить на неопределенное время. Дела Семена Иваныча стали быстро поправляться; тотчас после заказа в Волме получил он другой в соседнем селе: надо было писать иконостас. Без мастерской при таком деле не обойдешься, и Семен Иваныч сделался хозяином, набрав помощников и закупив в городу нужный материал. К прискорбию, сначала хороший хозяин – он превратился впоследствии в обыкновенного, не лучше Тараски, мастера и тузил подмастерьев, как и тот. Женился на дьяконской дочке из того села, где работал, – на «крылошанке»,[53] а не на какой-нибудь мужичке. Отстроил заново свой дом в Волме по образцу городского: с мезонином и в пять окон; выкрасил его в ярко-зеленую краску с белыми полосами – на загляденье всем, кто проезжал или проходил мимо.
– Чей это такой появился у вас дом? – осведомлялся прохожий у встречного, кивая головой на дом Семена Иваныча.
– Да здешнего богомаза Копысова – слыхал?
– Славный дом! Вплоть до города не встретишь такого. У мерзляковского писаря – хорош, но куда!.. и в подметки не годится этому. Не дом, а игрушка! – заключит прохожий и пойдет дальше, размышляя о том, как умудренный от Бога человек и жилище свое украшает, живописуя на нем травы и зверей разных… Вздохнувши, путник шел дальше, размышляя о. многом подобном.
Не малых хлопот и денег стоил Семену Иванычу такой дом. Если не бедствовал он ради постройки нового дома, то по крайней мере влез в долги и тем связал себя по рукам и ногам. Семен Иваныч в другом селе работает, а жена с детьми перебивается кое-как: занимает муку у соседей, берет в долг деньги. Приедет хозяин домой, надо тому, надо другому отдать, а денег не хватает; с горя возьмет да и «того», – как говаривал Егор Николаич, – «клюкнет» – выпьет втихомолку косушку-другую водки. Эта постыдная страсть, унаследованная от отца, с годами укоренилась в нем и, как ржавчина, внедрялась все глубже и глубже, подтачивая в основе организм, действуя подавляющим образом на волю. Все знали, что Семен Иваныч хотя и хороший мастер, но «зашибает», и стали не особенно доверять в работе: загуляет, не окончив заказ к сроку, пропьет материал – мало ли что может случиться у пьяного. А тут как назло враг его Михайло вновь отстроил свою избу. Правда, изба была простая деревенская, всего о трех окнах и даже не обита тесом, но выглядывала такой уютной и теплой, что всякому хотелось пожить в ней. Ставни у своей избы Михайло, на манер Семенова дома, размалевал цветами в банках, а на воротах развел целые сады киноварью с яблоками, а между деревьями по цветам пустил вороных коней. Даже Семен Иваныч, глядя на них, дивился:
– Вишь ты, куда метит! Откуда что взялось: не из тучи гром. Все это он у меня своровал, – заключил он, утешая себя.
Но Михайло чужд был воровства и даже подражания, а так же простодушно размалевывал ставни и ворота у своего дома, как это он делал, украшая вальки и дуги. В Семене Иваныче подымались прежняя зависть и злоба на соседа. Возвращаясь вечером из кабака, он, как вор, крадучись подойдет к дому Михайлы и, осмотревшись предварительно, не видит ли кто, заглянет в окна. Вокруг стола, видит, вся семья ужинает; ребята – народ все здоровый да веселый: только ложки мелькают вокруг общей чашки – не отстают от больших, а заревет – как в бочонок задудит. Жена Михайлы, баба ядреная да румяная, только поворачивается от печи к столу с чашкой, а сам хозяин с братьями сидят, как короли, за столом. Заглянет на крытый двор, везде порядок: стоят телеги крепкие, пара сильных лошадок громко жует сено. Тошно станет Семену Иванычу, глядя на свое и чужое. У него-то и дом пуст, и двор не лучше того; одна корова; ребята оборванцы и худы, постоянно плачут, а жена хоть и в ситцевых платьях ходит, но в дырявых; тогда как на Михайловых невестках и его жене простые сарафаны из домотканины всегда крепки и чисты. Придет домой – ни с того ни с сего раскричится на жену: отчего у ней непорядок в доме? Глядишь, вечером поздно, когда все село уже спит, Семен Иваныч пьяненький плетется домой и ругает про себя Михайлу, грозясь кулаком на его новую избу, а придет домой тише воды, ниже травы – да прямо в сарай спать. Но до чего дошла дерзость Михайлы!.. По своей простоте он однажды сказал при встрече с Семеном Иванычем:
– Давно я хочу заказать тебе икону; Иверскую ты мне написал бы, или Афонскую.
Семен Иваныч оглядел Михайлу с ног до головы и с расстановкой сказал:
– Сделать-то сделаю, а хватит ли у тебя грошей? Пожалуй, чего другого у тебя найдется – так ли?
– Что о деньгах говорить? Коли знатно намалюешь, не пожалею и зелененькой.
– А синицу не хочешь? – спросил, подбоченясь, Семен Иваныч и заранее торжествовал над дерзостью своего врага; но вышло наоборот: победителем-то вышел Михайла:
– Что ж, по рукам! Пять так пять, согласен и на синицу. Доска моя; у меня давно стоит на примете в лесу липа; срублю и доску для образа выстружу.
Пять рублей и доска его – вот так штука! Семен Иваныч этого уж никак не ожидал. Некоторое время он стоял, с недоумением глядя на Михайлу, и, ни слова не говоря, пошел прочь. Он был разбит наголову и это чувствовал, но икону писать не стал, а вместо того так запил, так запил – как никогда! Целых три недели без просыпу пил; все с себя в кабаке оставил: и сапоги, и порты; пришел домой, как цыган, в одной рубашке, без шапки, и деревенские мальчишки немало смеялись над «беспорточником». С этих пор пошла в семье у него свара, бедность и беспорядок: сам пьянствовал, добро, накопленное годами, тащил в кабак, а придя оттуда пьяный, бил жену и гнал из дому детей. Только когда Семен Иваныч ездил по селам для заработков и на стороне пьянствовал, семья его немного отдыхала от всего этого, хотя бедствовала по-старому.
В таком печальном положении застаем его в то время, когда он взялся писать «Второе пришествие» в церковную паперть. Беспомощному состоянию Семена Иваныча тогда вполне соответствовал и его внешний вид. Волосы торчали вихрами, лицо, покрытое веснушками и с коротко остриженной бородой наподобие щетки, носило следы пьянства и беспорядочной жизни. Дикий взгляд немного косивших белых глаз выражал человека погибшего, а бескровные сухие губы носили в себе выражение чего-то в высшей степени жалкого, беспомощного и забитого; невольным состраданием сжималось сердце, глядя на эти плачущие бескровные губы. Одежда у него всегда была грязная, пальто надевалось прямо на рубашку, черную от грязи. Голос он имел грубый и хриплый, ходил сгорбившись, как бы жался от холода или как бы старался скрыться, исчезнуть от взглядов людских.
«Виноват, перед всеми виноват», – как бы выражала его наружность в трезвом состоянии.
Таков был вид человека погибшего, сдавленного властью рока.
Проснувшись утром на другой день после памятного вечера, проведенного на ступеньках церковной лестницы, когда Семен Иваныч выразил решительное намерение взяться за изображение судилища светопреставления, он смутно сознавал, что ему надо в этот день совершить из ряда вон выходящий поступок, но что именно – ясно не сознавал; так, вспоминая, Копысов лежал некоторое время, глядя в потолок.
– Ах ты, соснова-елова! К отцу Михаилу надо бежать, – вдруг вспомнил он и быстро поднялся с постели.
Семен Иваныч помещался в старой церковной избе, находившейся на краю села, мрачном до мистичности жилище, удобном только для крыс и привидений; недаром ходили по селу слухи, что в этой избе «неладно», намекая тем на нечто сверхъестественное. Обстановка комнаты, где он обитал, была самая непривлекательная. Спал он на соломе, разостланной прямо на грязном полу и прикрытой каким-то тряпьем вроде одеяла. Из мебели находился всего один только сломанный стул перед мольбертом, связанный мочалкой и напоминавший собою инвалида на костылях. Хромая скамья дополняла убранство и служила в одно и то же время сиденьем и столом; на ней лежали пустой штоф от водки, кусок хлеба и лук – вот и все, если не упомянуть о горшках и черепках с тертой краской да о картузе, висевшем на гвозде, – как о единственном свободном представителе одежды. Семен Иваныч все предпочитал носить на себе и, если что оказывалось лишним, находил более удобным вешать у целовальника за стойкой в виде залога. Умывшись по деревенскому способу, т. е. набрав в рот воды и выпуская ее в пригоршни, иконописец съел головку луку, чтобы не так разило водкой; потом похлопал о колено картуз, желая тем придать ему более привлекательный вид, надел его на всклокоченную голову и вышел.