— Только уж будто вы, молодые, одни все и знаете! Я ужо крест-то оставлю здесь: посмотрите, как ей полегчает; Санька принесет его потом, — весело ответила она на любезность доктора и ушла.
Любимов тоже заезжал сюда раза два в течение описанного времени, но больше, кажется, для виду. В оба эти посещения он старался вести себя с Светловым по-прежнему, т. е. на товарищеской ноге; тем не менее в его обращении с Александром Васильичем нельзя было не заметить некоторой натяжки. Что же касается Ельникова, то на него Евгений Петрович положительно дулся; они обменялись друг с другом только несколькими холодными словами на «вы», с которого, впрочем, начал Любимов.
Таким образом прошло, как мы сказали, одиннадцать суток, не обнаружив в положении больной ни малейшего изменения к лучшему. На двенадцатые сутки, в ночь, в зале Лизаветы Михайловны шел тихий, но оживленный разговор. Дня за два перед тем вернувшийся из своей поездке Варгунин с жаром рассказывал о ней что-то Светлову, успевшему передать Матвею Николаичу еще раньше, за чаем, подробности болезни хозяйки дома. Анюта дремала в уголку над какой-то работой, взятой ею в руки именно с намерением отогнать сон: она была дежурной в ту ночь. Ельников, несмотря на все свое желание потолковать с Варгуниным, с самого вечера и до сих пор не отходил ни на шаг от больной: он ждал кризиса.
— Так-то, батенька! — говорил Матвей Николаич, дружески трепля Светлова по колену, — помучился-таки я с ними, не меньше, чем здесь вы с Лизаветой Михайловной; хоть рук мне и не кусали, а зубы я больше видел… И как это они, шельмецы, пронюхали? Не понимаю!
Варгунин пожал плечами и хотел было продолжать, но его остановили неясные звуки, выходившие, очевидно, из комнаты больной.
Светлов, сидевший спиной к дверям спальни, тревожно обернулся и увидел на пороге Ельникова. У Александра Васильича так и замерло сердце: на лице доктора было что-то торжественное.
— Поди-ка сюда, Светловушка, — громко сказал он, махнув рукой, — тебя Лизавета Михайловна хочет видеть…
Радость, как молния, сверкнула на лице Светлова. Он кинулся в спальню, не будучи в состоянии выговорить ни слова,
Больная лежала спокойно, с закрытыми глазами. Слабый свет ночника, покрытого густым абажуром, мягко падал на ее изнуренное лицо, значительно скрадывая его страдальческое выражение. Правая рука Лизаветы Михайловны чуть-чуть свесилась с кровати; исхудалая и обнаженная до локтя, рука эта выделялась, как мрамор, на фоне голубого шелкового одеяла.
Светлов молча остановился у изголовья и ждал, жадно впившись глазами в знакомый, но неузнаваемый образ, — и какое-то странное жгучее до боли чувство охватило молодого человека. Ельников закашлялся. Лицо Лизаветы Михайловны как будто дрогнуло от этого звука, губы шевельнулись едва приметной улыбкой, глаза медленно открылись и прямо упали на Светлова.
— Благодарю вас… милый… — слабо сказала она и чуть шевельнула рукой, как бы желая протянуть ее Александру Васильичу.
— Лизавета Михайловна!.. — порывисто молвил он, наклоняясь над ней и нежно дотрагиваясь до ее руки; но голос его дрогнул и оборвался.
Светлов только теперь вполне почувствовал, как дорога стала ему эта женщина, какую страшную потерю могли понести в лице ее он и его дело.
— Детей… пожалуйста… — все так же слабо попросила больная, опять закрывая глаза.
— Только с одним условием: взгляните на них, но не говорите, — заметил Ельников, — малейшее усилие может повредить вам сегодня; завтра я буду милостивее.
— Да… — вздохнула Лизавета Михайловна. Приятели вышли.
— Теперь — поздравьте меня! — с некоторой торжественностью обратился Анемподист Михайлыч в зале к Светлову, Варгунину и Анюте, тревожно ожидавшим, что он скажет, — наша больная вне всякой опасности; ей нужен только покой, покой и покой. Вот этого могучего врага побороть весело! — продолжал доктор, самодовольно потирая руки. — Н-ну, да уж и натура же у нее!.. Молодец-барыня!
Светлов молча обнял и поцеловал товарища; Варгунин и Анюта радостно пожали доктору руку.
— Да и вы молодчина, батенька! — восторженно заметил ему при этом Матвей Николаич.
— Ну, Анна Николаевна, я чувствую дьявольский аппетит и сознаю, что на этот раз покормить меня стоит, — весело обратился Анемподист Михайлыч к Орловой, — вот бы вы удружили-то мне, кабы угостили этак… бифштекцем.
Ельников последние два-три дня обедал наскоро и чем попало.
— С кровью? — рассмеялась Анюта, знавшая уже его привычки.
— С кровью, с солью, с перцем — со всякими штуками, — шутливо подтвердил доктор.
Анемподист Михайлыч, схватив свечу, отправился к детям. Он осторожно разбудил их, поздравил с благополучным исходом болезни матери, растолковал, как они должны вести себя у нее и потом уже повел их к больной вместе с Анютой.
Нечего и говорить, до какой степени были обрадованы дети, видя, что мать узнает их. Сашенька выказала при этом примерную твердость: поцеловав Лизавету Михайловну и услышав от нее «только одно словечко», она первая сейчас же ушла, как ни хотелось ей посидеть с матерью; Гриша и Калерия невольно последовали ее примеру. В заключение Анемподист Михайлыч нашел возможным показать больной даже Варгунина.
— Там, у нас, пойдет теперь пир горой, а вы пока усните, — сказал ей на прощанье доктор.
С следующего дня выздоровление Лизаветы Михайловны видимо пошло очень быстро. Покой и внимание, которыми все в доме, начиная с детей и кончая прислугой, старались окружить ее, много способствовали этому. Каждый вечер около постели больной собирался известный нам тесный кружок друзей, шли толки и споры до тех пор, пока она не начинала дремать; бывал и Любимов, но ненадолго: у него все «опасные больные на руках, изволите ли видеть», оказывались. Иногда, по желанию Прозоровой, ей передавали подробности ее бессознательного поведения в течение одиннадцати суток, причем каждый раз, как разговор касался участия Светлова в деятельности Ельникова, она украдкой взглядывала на Александра Васильича и краснела, подобно шестнадцатилетней девушке. В характере ее, однако ж, произошла значительная перемена. Нельзя было не заметить, например, что прежняя робость Лизаветы Михайловны как будто исчезла; она свободно говорила обо всем, выражалась метко и смело. Не меньше заметна была в ней теперь еще и другая особенность: в ее манерах и словах появилась какая-то порывистость, горячность, точно она спешила все куда-то, точно принимала все близко к сердцу. Даже и в мыслях Прозоровой обнаружилось нечто подобное: они получили теперь какой-то новый, более высокий, полет; большую глубину и силу. — Знаете что, господа? — заметила она однажды Светлову и Ельникову, сидевшим у ее изголовья, — это мне и самой кажется странно: ныне, после болезни, я смотрю на вас, как будто на товарищей, точно в одном университете с вами курс кончила…
И она была, пожалуй, права.
Что же такое испытывала в действительности Лизавета Михайловна? Да она и сама не могла бы ответить на это хорошенько: водворившаяся в ее внутреннем мире гармония не поддавалась никакому анализу. Но в тот день, когда Прозорова, в первый раз после болезни, выехала из дому, чтобы сделать визит старушке Светловой, — она невыразимо ясно и бестрепетно почувствовала, что связь ее с прошлым разорвана навсегда…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
МЫСЛЬ СВЕТЛОВА ОСУЩЕСТВИЛАСЬ
Наконец-то осуществилась давно лелеемая мысль Александра Васильича: вот уже третья неделя пошла с тех пор, как школа его открыта. Василий Андреич, отправляясь, по обыкновению, утром на рынок, каждый день встречает у своих ворот очень бедно одетых мальчиков и девочек, с узелками и сумочками в руках. Иные из этих детей так плохо защищены от осеннего холода, что, смотря на их съежившиеся фигурки и красные руки, старику Светлову становится иногда жутко пройти мимо без ласкового слова.
— Опять ребяты попались мне навстречу… Экие ведь все голыши какие! — сообщает он, вернувшись домой, жене.
— Да уж и холода же, батюшка, ноне стоят, как зима точно, — скажет в ответ на это Ирина Васильевна и пойдет придумывать, не найдется ли у нее и еще какого-нибудь старенького платья либо бурнуса, годных для превращения в детский гардероб.
Много уж таких платьев и бурнусов пустила старушка в ход в последнее время, соболезнуя ученикам и ученицам сына.
— Ты уж лучше все из дому-то вынеси! — нахмурившись, замечал ей муж, когда она, торопливо всунув под мышку которому-нибудь из уходивших домой детей тот либо другой плод своих неусыпных изысканий, так же торопливо возвращалась в комнаты с крыльца большого дома, куда теперь переселились Светловы.
— Это, батюшка, все равно, что самому Христу подаешь, — давала отпор старушка.
— У тебя все — Христос! Этак и Вольдюшке нашему не в чем будет скоро в гимназию ходить. Уж этот мне Сашка со своими затеями! Разорит меня парень совсем… — ворчал Василий Андреич.