— И много вы заколотили таких гвоздиков? — улыбнувшись, спросила Прозорова, немного как будто удивленная и, очевидно, крайне заинтересованная сообщением Светлова.
— Сказать вам откровенно, не рисуясь, — много уж приколотил, Лизавета Михайловна; но еще больше, несравненно больше остается приколотить, — ответил Александр Васильич серьезно. — Вот, что касается до моего сегодняшнего поведения относительно госпожи Рябковой, — тут у меня пока не забит еще гвоздик, а надо; да справиться все не могу, не могу спокойно отнестись к этому предмету. Тут уж, впрочем, не гвоздик, а целый гвоздь придется посадить, — улыбнулся он.
— Попробую ужо и я последовать вашему примеру, — задумчиво сказала Прозорова, помолчав, — авось и мне это удастся.
— Непременно удастся, — молвил Светлов, вставая, и стал прощаться с хозяйкой.
— Я не оставляю вас пить чай, милый Александр Васильич. Анюта всегда недовольна, когда я приезжаю к ним, напившись чаю, — говорила, она провожая гостя в переднюю.
— Что за церемонии, — сказал Светлов, надевая пальто и мягко отстраняя услуги горничной, явившейся помочь ему. — До свидания, будьте здоровы! — крепко, по-студенчески, пожал он руку хозяйке и взялся за скобку двери.
— Постойте на минутку, — торопливо остановила его Лизавета Михайловна, как бы теперь только вспомнив о чем-то. — Вы вот перед тем говорили о своих занятиях, что это все — одни средства… А цель?.. — спросила она, опять тихо-тихо, точно так, как раньше предложила ему вопрос: «А дети?..»
Александр Васильич искоса взглянул на стоявшую поодаль горничную и, в свою очередь, что-то так тихо ответил хозяйке, что та едва расслышала его.
— До свидания! — повторил он громко и вышел.
Прозорова вздрогнула: то ли подействовал на нее так тихий ответ гостя, то ли его последний громкий привет. Медленно потирая правой рукой лоб, она по крайней мере с минуту еще стояла в передней, бесцельно устремив глаза на дверь, за которою скрылся Светлов; потом вскользь и так же бесцельно остановила их на горничной и почти машинально прошла через залу в темную спальню. Здесь Лизавета Михайловна порывисто бросилась в постель и несколько минут неслышно и судорожно рыдала. Утихнув, она принесла из залы свечу, забилась в уголок и долго читала евангелие. На одной из страниц она как бы замерла на несколько минут, как бы приросла глазами к буквам, — и вдруг быстро встала, точно разбуженная внезапным толчком, но вся воодушевленная.
Лицо у ней пылало; неутолимая жажда света, простора, кипучей деятельности выразилась на нем с поразительной силой.
Жаль, что не было свидетеля этой минуты ее жизни: люди редко видят такое выражение на человеческом лице и то немногие счастливцы…
Лизавета Михайловна тотчас же поехала за детьми.
VI
«ЖИЗНЬ ЕЕ ВИСИТ НА ВОЛОСКЕ»
Светлов, зашедший от Прозоровой к Ельникову и напившийся у него чаю вместе с Гришей, вернулся домой, против обыкновения, довольно рано — часов в одиннадцать: в этот день приходила московская почта, и он поторопился к письмам, которые почтальон разносил обыкновенно от пяти до восьми часов вечера. Александр Васильич вел очень обширную для провинциального жителя переписку и теперь действительно застал у себя на столе несколько писем, доставленных в его отсутствие, и записку Варгунина, принесенную — по докладу Владимирки — «какой-то пузатой бабой». С Матвеем Николаичем Светлов не виделся дней пять уже и потому прежде всего обратился к его посланию. Наскоро и карандашом написанная записка Варгунина гласила следующее:
«Хотя я, батенька, эти дни и пропадал, зато не попеняете на меня: некоторое, приятное для Вас, открытие совершил. Ездил я по делам в Ельцинскую фабрику, откуда только вчера вечером вернулся, а сегодня, через час, уезжаю опять верст за тридцать, дней на пять, на шесть, по спешному делу, — такой уж крюк вышел, — и потому прибегаю к корреспонденции. В фабрике, от моей старой приятельницы, Христины Казимировны Жилинской, я узнал, что Вы с ней тоже старинные друзья. Едва я упомянул Ваше имя, как и она и старик Жилинский обрадовались на чем свет, закидали меня вопросами и взяли с меня слово (самое честное), что я немедленно же привезу Вас к ним. Сдерживаю, по необходимости, слово только вполовину — передаю Вам их желание, так как мне самому, как я сказал, ехать теперь никак нельзя. Уж прокатитесь, батенька, одни. Только скажите: Жилинские, — Вам в фабрике всякий укажет их домик. А не то, коли хватит терпения подождать дней пять, — вместе поедем. Ну что, батенька? угодил ли? Да поезжайте одни, — всего сорок верст, — а то меня съест Казимировна. Всем своим, т. е. „нашим“, бью челом. Преданный Вам Варгунин. 11 часов утра, в собственной резиденции».
Светлов долго не мог оторвать глаз от этой записки; он по крайней мере трижды перечитал ее, весело улыбаясь, прилег на спинку кресла — и вдруг задумался. Перед ним воочию встал теперь стройный, смелый и гордый образ красавицы Христины Казимировны, во всей первоначальной свежести прошли в его памяти на всю жизнь незабвенные сцены первой, юношеской любви. Но чем дольше всматривался он мысленно в этот образ, чем живее становились эти воспоминания, тем больше сжималось его сердце какой-то странной тоскою. Как внезапно, врасплох застала его варгунинская весть! Отчего бы ей не дойти до него раньше, сейчас же после приезда? Сам виноват — зачем не справился. Да ведь как же еще справляться-то было? — ведь мать же писала ему, что Жилинские уехали в Варшаву? Ну, плохое оправдание! — можно было и не поверить матери в этом исключительном случае… Теперь уж не воротишь… Чего же, впрочем, не воротишь?..
Светлов особенно крепко задумался над последней мыслью. Дело в том, что и его первую любовь постигла та же участь, какая выпадает обыкновенно на долю юношей, разделенных с любимой девушкой — даже и не десятком лет, не шестью тысячами верст. В первый год своего приезда в Петербург он страшно тосковал по Жилинской, то и дело писал ей; потом мало-помалу университетские занятия и товарищи, шумный коловорот столичной жизни рассеяли эту тоску, ослабили необходимость частой переписки. А там, к концу второго года, Светлов месяца четыре сряду как-то все забывал написать к ней, все собирался только да откладывал, так что, наконец, ему уж и неловко показалось напомнить ей о себе вновь. Христина Казимировна аккуратно отвечала ему: ее письма дышали все тем же нежным, смелым и независимым чувством, — и даже тогда, когда переписка с его стороны прекратилась, она еще раз написала ему по-прежнему, без малейшей тени упрека. Письмо это кольнуло студента в самое сердце, разбудив в нем на несколько дней в прежней силе задремавшую было любовь; он горячо ответил ей, но сделал ребяческую ошибку, вообразив себя настолько возмужалым, что адресовал свое письмо на имя матери, с передачей: оно, разумеется, не дошло по назначению. На заочные расспросы сына Ирина Васильевна, скрепя сердце, любезно ответила только, что Жилинские уехали в Варшаву, — и юность поверила чистосердечно этой любезности… Правда, и в остальные годы Светлов не испытал новой серьезной привязанности; однако ж, увлечений у него было много, а увлечения, как ни легки они, очень скоро стирают своим грубым прикосновением хотя и яркий, но слишком нежный цвет любви-первенца…
Долго еще просидел в этот вечер Александр Васильич в своем невеселом раздумье о том, чего уже не воротишь больше, пока, наконец, не обратился, с глубоким вздохом, к остальным письмам, более часу ожидавшим на столе его внимания. Неохотно он принялся за них, сильно хмурился, прочитывая иные, но ни одно не вызвало его на улыбку. Когда оканчивалось чтение того или другого письма, Светлов либо откладывал его в свои бумаги, либо разрывал и бросал в корзинку под столом; последние всегда предназначались им к сожжению на другой день собственноручно, — такова была привычка, сделанная молодым человеком в последние два-три года. Александр Васильич сохранял только те письма, род которых он, смеясь, охарактеризовал однажды, в разговоре с Ельниковым, названием «пастушеских». На этот раз таких писем оказалось только два, остальные — все угодили в корзинку…
Был уже час второй в исходе, когда мысли Светлова, перейдя на несколько минут от корреспонденции опять к Христине Казимировне, остановились вдруг на его последнем разговоре с Прозоровой, — и он снова впал в глубокую, сосредоточенную думу. Александр Васильич не слыхал даже, как в это же время кто-то несколько раз сряду нетерпеливо позвонил у ворот в колокольчик, привешенный снаружи у флигеля над дверью кухни. Молодой человек очнулся только тогда, когда постучались к нему в ставень и за окном послышался запыхавшийся голос Ельникова:
— Оденься и выйди ко мне скорее…
Светлов так порывисто вскочил, как будто слова доктора резнули его по больному месту; он опрометью кинулся в переднюю, схватил пальто и фуражку и бросился с ними в кухню. В одну минуту разбудив здесь Машу и поручив ей загасить у него в комнате свечу, Александр Васильич выбежал на двор и уже около ворот догнал уходившего Ельникова, от которого зловеще так и пахнуло на него аптекой.