Он качает головой:
– Нет. А ты?
– По имени. И сейчас…
Злой не принуждает меня, но я неожиданно легко достаю то, о чем не могу говорить, потому что у меня нет правильных слов и разумных объяснений. Зыбкость, неясность, надежда, горечь и сладость, все то, чего я раньше стыдилась и о чем поспешила забыть.
– Он обижал тебя? – строго, почти с ненавистью спрашивает Злой.
– Нет. Я. Обидела и сбежала. Я сбежала от себя такой, какую не знала. От себя, готовой не существовать, не иметь дома, детей, не иметь сил жить без него. Знаешь, когда меня бросил муж, я ни разу не вспомнила о нем. Потому что он – не возможность, а данность.
– Он живой?
– Да.
– Ты счастливая. Я выбрал тебя, потому что ты – счастливая, и потому…
Он замолкает на полуслове. Люди. Кроме нас, в зале, оказывается, есть люди. Они почему-то перестают бегать по дорожкам, крутить педали и делать жим лежа. Они слушают. И, судя по лицам, готовятся к аплодисментам.
Наши тексты похожи на синопсис пьесы. Но мы сами… Мы сами вряд ли похожи на авторов. Так, исполнители, не лучшие и не худшие. И ноль ответственности за сюжет. Но в моменты искренности мы достигаем таких высот, что, падая, ломаем хребет и себе, и другим. В моменты искренности нам никого не жаль. Мы ждем. Мы таки ждем аплодисментов. Но буддисты говорят, что одной рукой хлопать нельзя. Зато можно наигрывать мелодию.
– Чё уставились? – сердится Злой. – Чё вылупились?
– Мне пора, – говорю я. – В этом месте становится грустно.
– Они всё равно не понимают. Они – не наши! Посмотри на зубы… Это не наши люди.
– Да, – соглашаюсь я. Мы, управляющие стоматологиями и фермами, первым делом смотрим на зубы. На качество их укладки. Длину, ширину, цвет, пропорции. – Это не наши зубы. Хотя у меня делают почти такие же… Почти… До свидания.
* * *
В два часа пополудни, в два своих обычных часа следующего дня я хотела сказать Злому, что мы любим только один раз. Но пока любим, не знаем об этом. Потому что в первый раз никто на самом деле не знает правил. И если «потом» не наступит, мы можем так и не понять, кого и как долго мы любили.
Я хотела сказать Злому, что нельзя играть в дурака разными колодами. И уж тем более нельзя заходить с козырных тузов. Потому что каждый следующий тур будет предсказуемым и скучным. Потому что после тузов наступает честность, похожая на голость. На новорожденную голость, в которой есть только знание, но нет слов.
Я хотела сказать Злому, что стояла посреди февраля, не готового к зиме. Посреди февраля, наперед заплатившего налоги талым коричневым снегом. Посреди февраля, в котором я хотела исчезнуть. «Пусть меня не станет», – говорила я в телефонную трубку всем, кто еще мог и хотел меня слышать. «Пусть меня не станет», – говорила я себе. Говорила до тех пор, пока не услышала в ответ: «Да. Но что мы будем с этим делать?» Мое сумасшествие тогда уже не было цветным и разноголосым. Я утомила всех добрых и раздразнила всех злых. Я думала, что во мне уже нет несогласных. И я удивилась…
Удивилась. Удивилась. Удивилась.
И вдруг захотела остаться. Сильно. Остро.
Я ощупывала себя и замечала, как исчезли все «нет» и все причины для «нет». Я оказалась не живучей как кошка, а просто – живой.
У меня не было ответа на вопрос: «Что мы будем с этим делать?» Вместо него случилось любопытство. Веселое и доброе, как мозаика в домах Помпеи.
Еще я хотела сказать, что с той стороны баррикады, где собираются на перекличку ветреные жены и неверные мужья, не все пошло так, как кажется честным, чистым и железобетонным. И здесь, среди всякой лжи, здесь есть всякая правда, и среди подлости – радость, и среди отчаяния – вера.
Я хотела сказать Злому, что больше не приду. И пусть горят синим пламенем мои пресс, трицепсы и красивая дельтовидная мышца.
Но не пришел он.
* * *
И был вечер, и ночь, и утро. Ничего особенного. Ничего страшного.
Тем более что утром наши дети снова дружили айпадами. Купались нехотя. Почти не ныряли.
Мой сын сказал за обедом: «Его папа уехал спасать бизнес. На него напали рейдеры. Чума двадцать первого века».
«Откуда ты знаешь, кто такие рейдеры? Откуда ты можешь знать?» – изумился муж.
«Это нетрудно. Рейдеры – зло. Как всякое зло, они сначала только миноритарные акционеры. А потом бывает уже поздно. Знаешь, Гарри Поттер никогда не был добрым, потому что его миноритарным акционером с самого начала был Волдеморт. Все эти книги, папа, они про рейдерские атаки. Тебе стоит почитать».
Мы переглянулись, потому что не знали, плакать, смеяться или гордиться. Или, черт с ним, начать читать эту дивную сагу? Мы…
* * *
Ничего особенного. Ничего страшного. Тот же тренажерный зал. Черные коврики, желтые полотенца, беговые дорожки, штанги, зеркала. Я отражаюсь, хожу, не тяну шею. Я «славлю Котовского разум, который за час перед казнью тело свое граненое японской гимнастикой мучил». Славлю, да. Много всего. Лишнего, забытого, ненужного… Пригодившегося в итоге для того, чтобы преодолевать километры пути, никуда, в сущности, не направляясь.
Я скучаю по нему. Скучаю по Злому. Очень.
Но уже не отменяю свои маршруты, расписания и привычки. Всему есть место и время? Наверное.
Я задерживаюсь на пляже. Мне не к спеху в номер. Я могу пойти на ужин с солеными волосами. Мне некому теперь случайно попадаться на глаза. И никто не пройдет мимо, не узнав меня совсем.
Когда солнце собирается скрыться за горой, я перехожу туда, где мелкая галька, голые дети и красные резиновые матрасы, готовые принять любую форму. Я ложусь на живот. Утыкаюсь носом в камни. Чуть поворачиваю голову, чтобы не задохнуться. Я чувствую камни щекой и сквозь ресницы ловлю нежаркие, но сладкие лучи.
Злого нет. Но он говорит: «Это место личного солнца. Пусть будет твое. И где бы ты ни была, и сколько бы тебе ни было лет, и что бы ни носила ты в сердце, у тебя всегда будет место личного солнца. И совсем не обязательно, чтобы рядом были красные матрасы. И море, кстати, тоже… капец как не обязательно…»
Мой первый день в школе
Первого сентября я пошел в школу и предал Олю.
Мама сказала, что я хуже Павлика Морозова. Я спросил: «А кто это?» – но мама махнула на меня рукой и заплакала.
Я сказал: «Не плачь, очень тебя прошу!» Но у мамы не было слов. Ни для меня. Ни для вообще. Только для Оли.
Чужие дети – это ох как трудно. Я понимаю. Это мне и Оля говорила, и «та другая бабушка».
Я чужой. И Котя – чужой. Но Котя маленький, а маленькие еще не знают, чужие они или свои.
Когда мне было четыре года, я тоже был глупый. Глупый – это тот, кто всему рад.
Например, наш папа складывал чемоданы, а я прыгал рядом и думал, что мы едем кататься на лыжах.
Как раз была зима. А у нас море! Снег, если и идет, то реденький, как манная каша. Еще у нас асфальт и вместо природы – газоны.
Папа надел ботинки, куртку и…
– Хоть бы детей пощадил, – сказала Оля.
«Ща». «Ча» и «ща» пишутся с буквой «а». А слышатся с «я». Обманные буквы. Притворные. Взрослые. Их намного больше, чем детских. «Б» как «п», «и» как «ы». Зачем им обязательно надо быть на кого-то похожими? Я не знаю.
Я люблю букву «р». Но она мне пока полностью не далась. Писать я ее умею, а говорить – не очень…
– Пока, – сказал папа.
– А я?
– А вас я не бросаю. Я вашу маму бросаю.
– Куда? – спросил я. Меня, например, папа подбрасывал до потолка. А Котю – боялся. Котя тогда был совсем мягкий, почти пластилиновый и весь в сыпи.
– Не куда, а почему, – сказал папа. – Потому что не люблю.
– Сволочь, – сказала Оля.
– Угу, – сказал папа.
Я думал, что он покатается и вернется. Но папа не вернулся. А даже наоборот. Папа женился на Тае. Она давала мне поносить мотоциклетный шлем и рисовала на руках татуировки. Йодом. Они не сразу смывались. И «та другая бабушка» кричала на Таю. А Тая смеялась. Ей было наплевать. Она сама мне так сказала: «Наплевать и растереть».
Я попробовал. Это не очень интересно и не очень приятно: растирать свои слюни.
Мне не понравилось. Я, наверное, больше не буду.
«Ту другую бабушку» зовут Катя. И ее жальче всех на втором месте. На первом жальче Котю. Потому что меня «той другой бабушке» давали, а его – нет. Чтобы не травмировать.
Мы с Катей ловили рыбу и ездили в Париж. Рыба называлась «бычки». Париж я как-то не помню. А еще мы ходили в кино. Жарили картошку и сырники. Ждали кого-нибудь в гости. Папу, например. Но папа не приходил. Звонил только.
Катя была моя-моя. Самая моя. Но мы решили никому об этом не говорить, чтобы тоже не травмировать.
Катю я не предал. Это хорошо. А Олю – предал. Это плохо.
Мы уехали в самом конце лета. В таком самом-самом, что Катя на всякий случай записала меня в школу недалеко от ее магазина. Всякий случай – это такой приз. Как четыре туза в гадании. Всякий случай – это исполнение желаний. Может выпасть, а может и нет.
Нам не выпал.
В городе маминого замужа тоже было море. Только наше море – теплое, а их – холодное.