В чувство Василия привело знакомое тарахтение под окном. Голубое детище минувших десятилетий плавно выруливало из гаражного двора на вольный простор городских улиц.
«Нет, дорогие товарищи, так дело не пойдет, — подумал, наполняясь гневом, Василий Иванович. — Надо возвращаться! Немедленно! А то смотрю, совсем заелись там без меня».
ДВЕ СТАРУШКИ, ДВА БОЖЬИХ ОДУВАНЧИКА
Полина Андреевна сидела на кухне на опрокинутом табурете и довязывала носок. Она курила, ухватив зубами тлеющую папиросу, щерясь и шевеля тяжелыми веками, если дым попадал в глаза. На вид старушке много, много лет. Впрочем, к ней совсем не шло слово «старушка», в котором есть ласковость, уменьшительность и, если хотите, что-то плавное и изящное. Это была СТАРУХА, каждая буква прописью. Ее лицо словно сложено из разновеликих булыжников. Булыжников, тронутых временем, увязанных между собой грубо и надежно.
Вдруг она неожиданно проворно встала, бросила носок на стол, уперла кулаки в бедра и сделала несколько полуприседаний.
— Как на улице? — спросила она. И голос ее пророкотал низко и мощно.
И сразу на кухню впорхнула другая старушка, суетливая, нервная, с веселым симпатичным личиком.
— Мороз — ужасть. Когда я бегала за хлебом, я еле дошла. И ветер, ну веришь ли, до костей.
Старуха посмотрела в окно.
— Да, холодно. Ишь как бежит народ. Никакого к себе уважения. А когда тепло — идет важно-важно… А ехать надо, собака не виновата, что холодно.
Весь дом знал, что Полина Андреевна держит у брата собаку. Ее даже кто-то видел и рассказывал, что она огромна, как верблюд. Весь дом уважал эту собаку и носил Полине Андреевне то косточки, то зачерствевший хлеб.
Старуха оделась и ушла с большим бидоном в руке.
На улице было действительно очень холодно. В утренней радиопередаче местный фенолог-любитель сообщил, что давно не помнит такого декабря. Окна в комнате закрыл толстый ледяной панцирь, и на полу, ближе к балкону, установилась твердая минусовая температура.
Софья Николаевна зажгла на кухне все четыре конфорки и осталась стоять около плиты, спрятав ладони под мышками. В этой позе она стояла бесконечно долго, пока за дверью не раздалось тоненькое звяканье ключей и старухин низкий голос:
— Ба-а, племяш дорогой…
Софья Николаевна метнулась открывать, будто только и ждала этой минуты.
— Ой, ой, мамочка… скорей входи, сосулька же, как хорошо, что я протопила.
Вместе со Старухой в дверь вошел длинный, почти до дверного косяка, парень. Не успел разойтись тугой, словно обтянутый резиной, клуб холодного воздуха, как Полина Андреевна с костяным стуком сбросила валенки и к теплу топ-топ.
— У-ух! — сказала она. — Народищу, черт возьми, в трамваях… Собаку покормила, зятьку носки отвезла, а то совсем скрючился в своих сапогах.
— А где Иван сейчас работает? — спросил племяш, появляясь на кухне в темно-синем шевиотовом костюме.
— Воздух пинает, — ответила Старуха, отдирая от бровей льдинки. — В милиции работает. Я ему сто раз говорила, иди на завод — и зарабатывать будешь, и семья успокоится. А то оторвут где-нибудь бандиты голову.
— На той неделе, кажется, — ввернула торопливое слово Софья Николаевна, — на Гришку — уполномоченного — двое с ножами набросились.
— И-идди-ка ты, — осадила ее Старуха. И племяннику: — Сейчас кормить буду, дай только руки согрею, — и протянула к огню скрюченные пальцы. Они были сплошь покрыты коричневыми веснушками, словно чешуей. Не руки — лапы орла.
Парень тоже был веснушчатый. Его кулаки напоминали размерами двухпудовки, и было непонятно, как он ухитрился просунуть их в узкие рукава пиджака.
— Замерз, поди? — спросила старуха.
— Нет, — ответил племянник. — Холодно. В кузове ехал на попутной.
— Дурак, — сказала Старуха. — Ну кто же так ездит?
Парень смущенно хлопал рыжими ресницами, переступал с ноги на ногу, и от этого кулаки свободно раскачивались.
Полина Андреевна разогрела борщ, скоренько поджарила камбалу и налила племяннику стакан водки, которую он выпил равнодушно, никак не высказав своего отношения к этому интересному напитку, и начал жевать щи с хлебом. И стал рассказывать о цели своего визита. Приехал он из района. Жизнь в селе хорошая: идет большое строительство, и Нюрка Ванеева получила отдельную квартиру. Дядя Спиридон собирается на пенсию.
— Иди ты! — ахнула Старуха. — Неужто на пенсию? Ох, Спирька, Спирька…
— Дядя Спиридон уходит на пенсию и хочет продавать дом. Он желает уехать на юг, на Черное море, завести там виноградник и греть кости, — сказал племянник.
— Ну, да-а, — затрубила Старуха. — А больше он ничего не хочет? Дом же твой, его тебе отец оставил. А Спирька у тебя как квартирант. Пусть он в документ заглянет.
Племянник согласился, что это так. А дядя Спиридон этого не понимает.
— Он уже продал корову и гонит меня с сестрой Валентиной в общежитие. «У нас, — говорит, — отец был стахановский работник, нам, — говорит, — колхоз обязательно даст квартиру».
— Как бы не так! Вот адамина чертова. А ты чего молчишь? А ты чего молчишь? — говорю.
— А я чего? — ответил племянник. — Я не молчу. Но дядя Спиридон ничего слушать не желает.
Парень отодвинул тарелку, провел по губам тыльной стороной ладони.
— Тетя Поля, вы бы приехали, — жалобно попросил племянник. — Хоть бы на один день. А, тетя Поля? Мне все говорят, зови тетю Полю. Без нее ничего не получится.
— Я приеду, — согласилась Старуха. — Это же придумать надо — дом продавать. Вы там чокнулись, наверное, все… Так и скажи, на той неделе приедет тетя Поля. И председателю скажи, я ему тоже мозги вправлю. Кто он там, председатель или кто, почему за народом не смотрит? Я вот только пенсию получу и поеду.
Племянник успокоился и сказал, что его отпустили только до вечера. И пока он обувался и натягивал на себя толстое и, видимо, тяжелое полупальто, Старуха, как тигр в клетке, металась по кухне, грызла папиросу и сквозь зубы басила:
— Черт-те что… я наведу порядок!
Софья Николаевна купила полтора десятка праздничных открыток. Принесла их в хрустящей желтой бумаге. Бумагу расправила ребрами ладоней, аккуратно сложила и сунула под матрас. Хорошо рассмотрела каждую открытку, поворачивая ее и так, и эдак. Из шкатулки, в которой хранились нитки и пуговицы, вытащила скрюченный шариковый стержень, сунула его в карман пальто вместе с открытками и собралась было к подруге Зое, которую все звали Зоха — она жила этажом выше, и Софья Николаевна помогала ей нянчить внука и вести хозяйство. Но Зоха пришла сама. Вот уж вылитый батько Махно, только раза в четыре крупнее.
— Идем, Сонька, — сказала Зоха.
— Подожди минуточку, — попросила Софья Николаевна и, скосив глаза на стенку соседки, напряглась, — к ней, кажется, кто-то пришел…
— А-а-а, — сказала Зоха. — Айда.
— Тс-с… — развернула ушко к стенке. — Ну конечно, телемастерша, собственной персоной. Как это она? — Софья Николаевна резко подскочила к гигантской Зохе, покрутила у нее под носом пальчиком и стала говорить, подражая голосу телемастерши: — Ты, мой дорогой муж, забыл свои обязанности: а) вынести мусор, б) вымыть полы, в) сготовить обед.
— Айда, — сказала Зоха.
А телемастерша, соседка по этажу, работавшая в телеателье, тем временем изливала Полине Андреевне душу. Муж ушел утром к своим родителям отдать восемь рублей долга и до сих пор не вернулся.
— Каков поганец! Тетя Поля, ни слова… Я ничего не хочу слышать в его оправдание. Он недостоин той заботы и теплоты, которыми я окружила его. Хватит. Пусть остается там и целуется со своими вонючими стариками-подстрекателями, если ему так нравится. Завтра же выпишу его и вещи выброшу на балкон. Отработает их и пусть забирает. Видеть его больше не могу, и дышать с ним одним воздухом просто противно.
А Старуха говорила ей своим низким голосом, от которого, как от стиральной машины, дрожала стена:
— Брось дурью мучиться.
Проснулась Софья Николаевна чуть свет и сразу же поняла, что сегодня обязательно съездит проведать старшего сына Виктора. Витька — золотой человек, и все его любят. Картина висит на стене — он рисовал. И диван сам сделал, и тумбочку. Тумбочку, когда ему еще лет десять было. Подбежал он тогда к матери и, захлебываясь от радости и поблескивая глазами, заговорил: «Все сделаю для тебя, мамочка, и стулья, и шифоньер, и диван. И ты будешь ползать, как змейка». — «Спасибо, миленький, — ответила она, — что считаешь свою мать змеей». И Витька всю ночь проплакал, просил прощенья и говорил, что хотел сказать — красивая.
Софья Николаевна быстро встала, выключила настольную лампу — она боялась темноты — и стала собираться. И потянулись длинные бессмысленные часы. Она стояла у окна, перекладывала в шифоньере вещи, выправляла на кровати подзор, минут сорок выбирала катышки с пухового платка. Но наконец собралась. Из коридора она весело крикнула на кухню Старухе: