— Будем ждать хорошей развязки, Миша. Почему ты думаешь, что плохой? — устало принялась успокаивать Аврора Францевна и схватилась за сердце. Как всегда теперь, от неожиданных звуков сердце сжималось, подпрыгивало и начинало трепыхаться в тесной клетке. За стеною вовсю шел ремонт, и после недолгого перерыва опять заколотили, завизжала дрель, что-то загрохотало, обвалившись… И почти одновременно возопил дверной звонок.
* * *
Из клиники Оксана Иосифовна приехала в настроении самом радужном, а Вадим Михайлович, пыхтя спиртовым перегаром, но трезвехонький от ненависти и с квадратными от ненависти же глазами, смотрел врагом, швырнул салфетку за обедом и ушел, не доев и грохнув стулом. Иногда бил кулаком о стол или о стенку, пинал все, что попадалось под ноги, и молчал, прямо-таки палачески молчал, казня весь подлый мир и себя заодно. И тер лицо, потому что ему казалось, что он грязен, что гадкая плесенная зелень расползается у него под глазами и во впадинах бледных щек.
А потом он ушел, не сказавшись Оксане, которая почти струхнула, так как никогда раньше не видела мужа в таком состоянии, а потому не спросила, куда это он собрался. Лишь поджала губы, недоуменно повела плечом и вопросительно взглянула в зеркало: может быть, ее отражение что-то знает и даст ответ? Но и отражение поджало губы и недоуменно повело плечом, в точности как сама Оксана. И Яши не было, чтобы спросить, что такое с отцом. Яша оперился и взял волю и шастает теперь под бледно-голубым осенним небом, нарезает круги. И, вероятно, не один, а со свиристелкой.
А Вадим Михайлович вылетел из гостиницы на Невский и попер против течения, руки в карманах, рассекая толпу. Он шел пешком, так как понятия не имел, на чем теперь поверху можно добраться до Васильевского, а спускаться в метро не хотелось. Он и так света белого не взвидел, а там, внизу, вместо неба черт-те что. Твердь. Рухнет еще на голову, прибьет, а отца так и угробят, залечат, мерзавцы. Сволочи. Нелюди. Нечисть. Погань.
На Дворцовом мосту подхватил его ветер с залива, разбросал полы теплого плаща, растрепал волосы, выжал слезы из глаз и надул в ухо. Нева бликовала и слепила, мост трясся под колесами легковушек и автобусов, под мостом разбегались катера и кораблики, а Стрелка с Биржей и Ростральными колоннами как всегда смотрелась неправдой, ярким миражом, голограммой другого мира. Летела городская пыль, першило в горле, и спасу не было от зловонного дыхания автомобилей.
Вадим Михайлович поднял воротник плаща, поглубже зарылся носом и вспоминал. Вспоминал, как он когда-то, во времена, когда по мосту еще бегали, рассыпая зеленые и синие искры и веселый звон, трамваи, нес через этот мост плетеное кресло-качалку для матери, для ее больной спины, и как она испугалась поначалу, что моментально сделается в этом кресле старушкой с седой улиткой на голове, чтобы соответствовать книжному образу. И как полюбила потом это кресло и уходила от всех проблем, сидя и покачиваясь, с каким-нибудь старым романом на коленях, читаным-перечитаным. Времена тогда были еще счастливые, донья Инес была его звездой… А Оксанка, наверное, в гроб вгонит. Она, как тесто, все поднимается и поднимается, уж и через край пошло, а он завяз изюминкой и размякает, и сомлел, и задыхается в сдобных пузырях. Если бы не Яша… Но Яша уже взрослый, слава богу, и даже приобрел известность.
Вадим Михайлович сошел с дребезжащего моста на твердый, обшарканный многими поколениями гранит набережной. Свернул у Академии наук, миновал институт Отта, где проходил студентом акушерскую практику, затем университетскими задворками вышел в Тучков переулок, памятным проходным двором выбрался на линии. И вот уже рукой подать — от Первой до Третьей. А между ними — узенькая улица Репина, такая незаметная, таинственная и страшноватая по ночам, утекает вдаль, к Неве, вымывая дворовые пещеры и гроты. И высится на Среднем проспекте грязно-желтый псевдоготический собор, нисколько не любимый. Нисколько. И рукой подать до дома с мавританско-голландской башенкой над крышей, не видной с фасада. Сердце обгоняло шаги, понукало, торопило, только успевай. И хорошо одетый человек не первой молодости, с красивой сединой в черных волосах, придерживая солидные очки, чуть не вприпрыжку бежал вдоль фасадов.
Вот знакомая подворотня, и даже ворота починены, вот лестница, крутая и по-прежнему сыроватая, вот последний этаж, вот обитая потершимся дерматином дверь. Старый-старый белый фарфоровый звонок с чуть замазанной синей краской кнопочкой. Вадим перевел дыхание и решительно вдавил кнопку звонка. И услышал из-за двери такую памятную трель. А потом, минуту спустя, и робкие шаги. Клацнул замок — мама никогда не спрашивала, кто там, и все ее ругали, кроме Франика.
— Мама. Это всего лишь я, — сообщил Вадим. — Я не заслуживаю, но ты бы меня впустила, а? Я кое-что важное должен сказать.
— Вадька! Вадик, — запричитала Аврора Францевна, распахивая дверь во всю ширину. — Я и не мечтала тебя больше увидеть. Ты повзрослел наконец. Такой стал… удивительный. Ох! И так крепко обнимаешь. Никогда ты меня так не обнимал, только когда я брала тебя на ручки, а ты боялся свалиться, трус такой.
— А ты не меняешься, мама. Как будто и время не прошло. Все такая же красивая и стройная.
— Я гимнастику делаю. Я обречена на гимнастику, ты же знаешь. Годы и годы гимнастики. Как я ее ненавижу! Но обойтись не могу — день пропустишь, и спина не гнется и болит. А мне сейчас очень нужна моя спина. Мне воз везти.
— Ты об отце?
— Он очень болен, Вадька. Он, наверное, скоро умрет, хотя врачи и врут, что ничего подобного, что ему от страшной болезни помогут какие-то особые капельницы. А ему только хуже, голова болит, и всякое уже мерещится. И мнителен стал, и аппетита никакого… У него страшный диагноз, Вадик. Страшный. А я изверилась.
Губы у Авроры Францевны дрожали, и слезы текли по морщинкам, так привычно текли, что казалось, будто они сами и проложили эти русла. Вадим обнял ее покрепче и тихо сказал прямо в ухо:
— Ну и зря, мама. Потому что все вранье. Все вранье от начала до конца. Я только что узнал. Был в клинике.
— Что?!
— Случайно получилось. Встретил старого приятеля и узнал и про диагноз, и про то, что все вранье.
— Не понимаю, Вадик! — разволновалась до дрожи в руках Аврора Францевна. — Я не понимаю, что ты хочешь сказать…
— Пойдем к нему. Не спит? Я все объясню, мама. А потом, наверное, убью Сеньку Шульмана. И жалею, что по малодушию своему не врезал заодно и Славке. Компромат он копит. Ах ты! И столько денег воруют у несчастных людей! Откуда у вас деньги на такое лечение?
— Вадик!
— Откуда, я спрашиваю?
— Светочка помогает, — пролепетала Аврора Францевна, — она успешная музыкантша. Гонорары… Вадик, а…
— Идем к папе, — перебил Вадим Михайлович, — и я все вам расскажу, дорогие родители.
Михаил Александрович встретил их взглядом строгим и высокомерным, как у матерого орла. Словно с ледяной вершины смотрел Михаил Александрович, с трудом скрывая горечь и разочарование, накопленные за много лет. Иголку капельницы он выдернул сам, трубочка повисла, покачивалась, и раствор из нее капал на пол. Уже маленькая лужица натекла.
— Миша! Вадик приехал, — повысив голос, потому что за стенкой грохотало, сообщила жалобным голосом Аврора Францевна. Жалобным, так как ясно было, что Михаил Александрович зол, разобижен до смерти, стыдится своей слабости и ненавидит Вадьку.
— Папа, — сказал Вадим и поперхнулся на приветствии, таким слабым и больным выглядел Михаил Александрович. Вадим как был, в плаще, присел у кровати. — Папа, здравствуй.
— Тебя никто не звал, — с минуту помолчав, выдавил из себя Михаил Александрович. — Скоро похороны, и мне будет все равно, кто там явится. Тогда и являйся. О чем вы там шептались в прихожей с матерью? Какой мне гроб выбирать? Так я скажу. Фанерный, с кумачом. Дешево и сердито. И на Смоленское меня. К матушке Марии Всеволодовне. Если вам, конечно, не очень сложно. Отпевать не следует — моды не блюду, не крещен и не верую. Засим все. Счастливо оставаться.
— Папа, не торопился бы ты в фанерный с кумачом. Похороны отменяются. Тебе еще жить и жить. Все вранье. Вранье — этот твой долбаный диагноз. Что тут тебе вливают? — посмотрел Вадим на перевернутую бутылочку в держателе капельницы. — И сколько уже влили? — нахмурился он.
— Через день, с небольшим перерывом, вот уже два месяца почти, — сказала Аврора Францевна. — У Миши уже вен нет, один сплошной синяк.
— Убью Шульмана, — проскрипел Вадим. — Это не лекарство, мама и папа, это… чтобы было понято, это полная фигня. И если ты, папа, за два месяца в своем возрасте от этой фигни не загнулся, то запас здоровья у тебя гигантский. До ста лет проживешь и даже больше.
— Вадик, — взмолилась Аврора Францевна, — да объясни, наконец! Что ты все загадками. Я боюсь и не понимаю, и надеяться страшно.