ты идешь не в трактир. Ты идешь в башню?
— Да... потом... позже. Там... там мне лучше играется; спокойной ночи...
— Она сегодня опять туда придет?
— Вожена? Ну да, может быть... Если есть время, она иногда заходит поболтать... Мне... мне что-нибудь передать отцу?
Голос стал еще печальней:
— Ты думаешь, я не знаю, что это другая? Я ведь слышу по походке. Так легко и быстро не ходит тот, кто день-деньской должен зарабатывать себе на хлеб.
— Ах, ну что ты опять выдумываешь, мама! Сделав усилие, он усмехнулся.
— Да, ты прав, Отакар, ну что ж, я молчу, только закрой окно. Уж лучше мне не слышать этих жутких песен, которые
ты играешь для нее... Я... я хотела бы, я могла бы тебе помочь, Отакар!
Студент прикрыл окно, зажал под мышкой скрипку, проскочил через проход в стене и, миновав маленький деревянный мостик, взбежал по каменным ступенькам на самый верхний этаж башни...
Из полукруглого помещения, в которое он попал, узкая оконная ниша (нечто вроде бойницы) выходила сквозь метровую стену наружу, на юг; там, высоко над Градом, парил стройный силуэт собора.
Для посетителей, которые днем осматривали Далиборку, здесь были поставлены пара грубых стульев, стол с бутылкой воды и старый поблекший диван. В царящем полумраке предметы, казалось, срослись со стенами. Маленькая железная дверь с распятием вела в соседнее помещение, где двумя столетиями раньше была заключена графиня Ламбуа, прапрабабка контессы Поликсены. Она отравила своего мужа, но, прежде чем умереть в безумии, прокусила на запястьях вены и кровью написала на стене его портрет.
Далее находилась совсем темная камера, едва ли не шести шагов в периметре. В ее каменных квадрах какой-то неизвестный пленник обломком железа выскреб углубление, в котором, скрючившись, мог поместиться человек. Тридцать лет ковырял он стену, еще ширина ладони — и долгожданная свобода, свобода рухнуть вниз в Олений ров.
Однако ход был своевременно обнаружен, и узника обрекли на голодную смерть в среднем этаже башни...
Отакар беспокойно метался от стены к стене, садился в оконной нише, снова вскакивал; на одно короткое мгновение абсолютно уверенный в приходе Поликсены, он уже в следующий миг был так же абсолютно убежден, что никогда больше ее не увидит, и всякий раз именно та уверенность, которая владела им в данную секунду, казалась наиболее ужасной.
Каждая из этих двух возможностей одновременно таила в себе надежду и страх.
Ежедневно он засыпал с образом Поликсены, заполнившим всю его жизнь во сне и наяву; играя на скрипке, мечтал о ней; оставаясь в одиночестве, вел с нею бесконечные разговоры; фантастический воздушный замок воздвиг он ради нее — но что же дальше? Мрачная душная темница представилась ему в том безграничном детском отчаянии, на которое способно лишь девятнадцатилетнее сердце.
Мысль, что он сможет снова когда-нибудь играть на скрипке,
показалась ему самой невозможной из всех невозможностей. Какой-то внутренний голос шепнул ему, что все будет по-другому, совсем иначе, однако Отакар, не желая вникать в смысл сказанного, отмахнулся от него.
Часто боль бывает настолько могущественна, что не желает быть исцеленной, и утешение, даже если оно приходит из собственной души, лишь заставляет ее пылать еще жарче и неистовей...
Сгустившиеся сумерки в пустом заброшенном помещении с каждой минутой усиливали возбуждение юноши.
То и дело ему слышался снаружи тихий шум, и тогда его сердце замирало — это она; он принимался считать секунды — вот сейчас она должна осторожно, на ощупь, войти... Нет, опять почудилось... А если она на пороге повернула назад? Эта мысль снова повергала его в отчаяние...
Всего только несколько месяцев прошло со дня их первой встречи; вспоминалось это как сказка, ставшая вдруг явью... Два года назад он увидел ее образ — на портрете какой-то юной дамы эпохи рококо: с пепельными волосами, бледной, почти прозрачной кожей лица и характерным сладострастно-жестоким контуром слегка приоткрытого рта, — за припухлыми губами матово мерцали крошечные, жаждущие крови зубки... Это было во дворце Эльзенвангера, там, в зале предков, висел этот портрет. Однажды вечером, когда Отакар должен был играть перед гостями, портрет взглянул на него со стены и с тех пор навсегда запечатлелся в нем. Теперь Отакару стоило лишь вспомнить о ней и закрыть глаза — и юная дама представала перед ним... Постепенно этот образ окончательно овладел его страстной душой и до такой степени пленил чувства и желания, что обрел в глазах юноши жизнь. Часто, сидя вечерами на скамейке под липами и грезя о ней, Отакар вдруг чувствовал ее на своей груди, совсем живую, из плоти и крови.
Как он узнал, это был портрет графини Ламбуа и звали ее Поликсена.
Отныне все, что с детской чрезмерностью Отакар воображал о красоте, блаженстве, великолепии, счастье и упоении, он вкладывал в это имя, пока оно не стало для него заклинанием — стоит лишь прошептать его, и близость той, кому принадлежит это волшебное имя, уже сжигает душу невыносимым наслаждением.
Несмотря на юность и кажущееся здоровье, он не питал на свой счет никаких иллюзий: порок сердца — болезнь неизлечимая, к своей, по всей видимости, ранней смерти Отакар относился
без страха, словно предчувствуя ее грядущую сладость.
Отчужденный от мира «Башней голода» с ее мрачными легендами, он с детства ощутил склонность к страстной мечтательности — внешняя жизнь с ее бедностью и удручающей ограниченностью противостояла грезам как нечто враждебное, казарменное, тюремное...
Ему и в голову никогда не приходило осуществить свои фантазии, превратив их в настоящую земную действительность. Время было для него пусто, будущее ничего не сулило.
Сверстников он избегал — немногочисленные посетители Далиборки, молчаливые приемные родители да старый профессор, обучавший его в детстве (графиня Заградка не желала, чтобы он посещал обычную городскую школу), были его первым и долгое время единственным обществом.
Скудость внешних впечатлений, врожденная замкнутость, полная неприспособленность к какой-либо практической деятельности непременно превратили бы его в одного из столь многочисленных на Градчанах чудаков, влачивших вне времени свое праздное, никчемное существование, заполненное какими-то лихорадочными грезами, не случись вдруг одно событие, до дна перевернувшее всю его душу, — событие это, столь призрачное и реальное одновременно, разом обрушило преграду между внешним и сокровенным, сделав из него человека, которому в моменты экстаза самая безумная причуда казалась легко выполнимой...
Это случилось в соборе. Женщины перебирали четки, молились, приходили и уходили... Он ничего не видел, погруженный в долгое рассеянное созерцание дароносицы, и вдруг заметил, что церковь опустела, а рядом с ним — образ Поликсены...
Тот