— Какой народ шумный.
Петр провожал ее ладную фигуру, умилялся завитками волос над нежной шеей. В ушах постоянно звучал ее грудной голос, смех.
Петр терялся, когда подходила она. Был сух. Спасибо — и только. Ему казалось очень ненатуральным, если он вдруг пригласит ее в свободный вечер в электрокинотеатр «Одеон» на картину «Жена, собака и пиджак». Ведь все сразу поймут, что он ухаживает за ней. И она поймет. Просто так не приглашают. Вот если бы случилось такое: хотя на десять минут все заснуло, окаменело. Он бы тогда подошел к ней и сказал просто, что она нравится ему, что он любит ее.
Капустин мучился, видя, как Кузьма Курилов называет Лизу разными ласковыми именами, пытается обнять, подмигивает. Завидный характер. Иногда ему казалось, что он уже опоздал. Курилов вот-вот сделает ей предложение.
В тот вечер Капустин решил, что ждать больше нельзя. Он подзовет Лизу, попросит сесть за столик и скажет все. «А у нее-то, может быть, никакого чувства нет ко мне», — вдруг холодом обдала его догадка, но он все-таки пошел в ресторан.
— Лиза, я вас люблю, — сказал он. Это прозвучало неожиданно и несерьезно.
Она устало усмехнулась. Мужчины всегда находят такое объяснение своему даже внезапному побуждению. Сами себя убеждают в том, чего нет.
— Лиза, я вас люблю. Больше я ничего говорить не буду. Я все время думаю о вас. Вы...
Они тихо шли по безлюдной улице. Была оттепель, и со стрех падали капли. Капустин боялся говорить еще что-либо. Он ждал.
— Вятка очень тихий город, как деревенька, — сказала Лиза. — В Екатеринбурге шум в это время.
— Да, Екатеринбург большой город.
Лиза смотрела на него с грустной улыбкой много пожившего человека. По первым словам он понял, что Лиза хочет смягчить огорчение, но скажет о том, чтобы он не надеялся на нее.
— Я давно заметила вас, Петя. Вы такой решительный, такой умный. Я даже вас побаивалась. Вы хороший.
— Золотите горькую пилюлю? — спросил он, вдруг заразившись бесшабашной прямотой. — Тогда уж лучше сразу: не надейся — и все.
— Но, Петя. Вы...
Он повернулся и зашагал, зная, что все разбито, что он неудачник, которому уготована одна работа, только работа, речи на митингах. И, конечно, теперь он вгрызется еще больше в дела.
Он слышал за спиной быстрый постук ее каблуков, тихий зов:
— Петя, вы не сердитесь, — но не обернулся.
Дома в узкой комнатенке он много курил, не знал, как утишить свою взбаламученную душу.
«Хоть бы сказала, что любит другого или...», — обижался он. Потом пришла мысль, что он все-таки дурак, бух сразу: люблю! Нельзя так, нельзя.
А на другой день Лиза, как и прежде, порхала между исчахших пальм, игриво улыбалась и звонко заливалась смехом. Только подойдя к нему, затихла с грустным лицом.
— Извините меня за вчерашнее, — трудно выговорил он и так нажал на ложку, что она хрупнула, разлетевшись надвое.
— Я вам хотела сказать, Петя, — не слыша, что ее зовут от столов, проговорила она грустно, — что незачем вам связываться со мной, я замужем была. Я буду вам в тягость. Хорошую найдете, а я замужем была. Вы и ревновать бы стали. Да сейчас, сейчас иду!
— Я ревность не признаю, — сказал он упрямо. — Это не достойно, если любишь...
— В жизни-то всякое бывает, — умудренно проговорила она. — Ну, я пойду.
И опять расцвело лицо улыбкой, зазвенел смех.
А через час Капустин уже трясся в поезде. Ехал с продотрядом в Котельнический уезд.
Недели полторы не был он в Вятке. Все это время заставлял себя не думать о Лизе. Но думал. Вот и город. Станционные огни зеленеют светляками, шумят бестолковые толпы мешочников. Ему не хотелось идти в свою неприютную комнатушку: представилось, как докрасна калят дежурные «буржуйку» в горсовете, решил: там пересплю. Вдруг из толпы мешочников навстречу ему бросилась женщина. Он не узнал еще, но сердцем понял — Лиза.
— Что так долго-то, Петя? — сказала она, и по тому, как дрогнул голос, он догадался: ждала и думала о нем. Их толкали сундуками и пестерями, ругали, а они стояли. Лиза, встревоженная, покорная, подняла к нему лицо с ресницами, опушенными куржевиной. Петр смотрел в ее глаза, и ему казалось, что забитый снегом перрон медленно кружится.
* * *
Солодон летел, взметая снег. Студеным серебром сияли в лунном свете поля. Была такая же ночь. И ехал Петр радостный, ехал, чтоб рассказать о Лизе: матери больше всего обижаются, когда, женившись, дети не поспевают сообщить им об этом.
Промелькнул реденький осинник, санки выскочили к каменному двухэтажному дому, сутуло стоявшему углом к улице. Вот он, отцовский дом!
Петр постучал в раму. В доме, видимо, еще не спали. Желтел свет в большой обедельной.
— Петенька, миленький, приехал, — запричитал в ограде дребезжащий голос, и у Капустина сдвоенно ударило сердце. Мама. Обнял, прижал к груди. Похудела, изволновалась, плечи костлявые. Умиленно узнал запахи закваски, печи, которые всегда исходили от матери.
— Ну что ты, не плачь, ведь приехал я, — бодро проговорил он. — Кто дома-то?
— Все спят. Мы со стариком вот уснуть не можем. Все про вас-то думаю. Ладно ли?
Подошел к Капустину дряхлый пес, обнюхал сапоги, признал в нем своего и преданно ткнулся по давней привычке в колени, излизал руки.
— И ты, старый, узнал меня, — обрадованно потрепал его Петр за уши. — Я ведь тебя еще щенком помню. Ну, пойдем, Филипп!
В доме было все таким, каким бывает в обычных деревенских избах: широкие лавки вдоль стен, полати, корчаги с водой в кути, сарайный сумрак. Только застекленный буфет да стулья говорили о том, что люди живут зажиточные.
Мать суетливо щепала лучину, вздувала в печи огонь. Отбежав от шестка, смотрела на Петра.
— Забыл ты нас совсем, Петенька. Забыл.
Петр думал о том, что скажет матери о Лизе, когда все уснут. На людях об этом говорить не хотелось.
— Ну что ты, мама, — разводя руками, оправдывался Капустин. — Теперь не до поездок, вот по пути случайно завернули.
— Ты уж, бают, больно вкруте приступаешь. Поостерегся бы маненько. Народ ныне вон какой!
— Ничего, ничего, — стаскивая скрипящую, как крепкий капустный вилок, кожанку, успокаивал ее Петр. — Это вот товарищ мой, Филипп. Он тоже сказать может: все у нас хорошо.
Петр был в, заношенном, с ряской на рукавах пиджаке, мать сразу это заметила.
— Обносился, жданой. Похудел-то как и вырос вроде.
В длинной комнате с огромным, как в солдатской столовой, столом, восхитившим Филиппа, около бюро с башенками колдовал над счетами сухотелый, птичьего склада старик в засаленных, потрескавшихся, как земля в зной, валенках. Он чем-то неуловимо был похож на Петра.
Старик снял оловянные очки, негостеприимно спросил:
— Пожаловал все-таки? Ну, здорово!
— Здравствуй, — сказал Капустин, и у него еще больше обтянулись скулы, глаза сделались колючими.
— С плохим али добрым пожаловал? — подходя шаркающим ревматическим шагом, сказал старик. — Давно не был, так, поди, с добром приехал?
Да, он был совсем как Петр, такие же упрямые брови, прядь волос и подбородок, наверное, такой же, клином. Но его закрывала борода.
— А вас как зовут-величают? — неожиданно метнул он взгляд в сторону Филиппа.
— Спартак его зовут, — сказал почему-то Капустин.
— Жид али немец?
— Человек, — обиженно ответил Филипп.
Мать бесшумно расстелила на столе скатерть, носила то чарушу с нарезанным хлебом, то плошку с растопленным маслом, то блюдо щей, словно спешила отвлечь мужчин от чего-то.
— Ну ладно, поешьте исплататоровых щей, — пригласил старик.
Петр запальчиво вскинул голову.
— Я мать хотел увидеть.
— Не слушай его, Петенька, — клушей кинулась мать. — И вы, Филиппушко, садитесь. Вот яишенка, сметанка, маслице. Жалко Афонюшки нет жданого. Где-то в Орлове мается, комиссарит. А то бы вместе повидались.
Петр ел мало и торопливо. После еды мать хотела отправить их спать по крутой лесенке на второй этаж, куда вход закрывался западней, но старик опять задиристо бросил сыну:
— Вот я что понять тщуся, Петр Павлович, пошто хороших-то хозяев зорите? А-а? Всех умельных хозяев под корень!
— Это кто умельные?
— Да вон у Нелюбина лавку отобрали, рогожное дело у Федора Хрисанфовича отняли.
— Вон ты кого считаешь хорошими хозяевами! А по-нашему это мироеды, капиталистики! — ответил внешне спокойно Петр,
Только под тонкой кожей на скулах шевельнулись желваки.
Скрипнула дверь, и через порог шагнул одышливый мужик с белым, будто из теста, лицом, брюхо ковригой. Поклонившись, он тихо сел в заднем сумрачном углу, ухватил пальцами большую, как горошина, бородавку на щеке.
— Ох, сну нету. Думаю, кто это подкатил. Уж не Петруша ли. Зашел вот.
— Вот он мироед-от, явился, — с веселой злостью крикнул старик и хохотнул. — Ты, говорят, Федор Хрисанфович, мироед?