Курилов распрямился, перестал крутить бескозырку. «Вот я какой! Юрий скажет, он не подведет!»
Дрелевский закинул рукой волосы, остановился, видимо, подыскивая слово.
— Но мне стыдно. Мне совестно, да, теперь мне совестно, что мы были вместе. Пьяница, анархист ты стал, Кузьма. Ты позоришь революционный Балтийский флот и судно «Океан», ты не можешь командовать отрядом, ты не можешь быть больше в партии. Ты это пойми, Кузьма. Пойми, пока не поздно.
Такого от комиссара юстиции, своего брата матроса Кузьма Курилов не ожидал. Он вскочил, сморщился и, махнув рукой, сел обратно. Что, мол, ты-то, Юрий! Ведь ты знаешь меня.
Вдруг выскочил Антон Гырдымов. Щетинистые волосы дыбком, глаза навыкате. В них неусмиримая строгость. Охрипшим от команд голосом выкрикнул:
— Я совсем не понимаю. Это мы что, Советская власть, большевики или купецкие учителки? Как их?
— Гувернантки, — сказал Трубинский.
— Во-во, эти гувернантки, — схватился Гырдымов.
«Ишь, какие слова знает», — удивился Филипп. Он не ожидал от Антона такой прыти. Осмелел как, выступает,
— Так, значит, мы эти. Да, гувернантки. Нянчимся. Вона комиссаров Временного правительства, заместо того, чтоб к стенке поставить, мы выпустили. Гуляйте, посмеивайтесь над нами.
Больно круто завернул Гырдымов. Ведь народный суд был, выборные рабочие судили и сами Чарушина освободили, потому как отгрохал в ссылке много лет. За революцию пострадал, а вреда на комиссарстве при Временном правительстве не принес. А врач Трейтер, тот в 1905 году ярым революционером был, на пожаре чуть сам не пострадал, а ребенка спас. Такого расстреливать не по справедливости. Были в Верховном совете другие, но те сумели удрать. Вот тут вина есть, не задержали. Алеев, к примеру, удрал, а у него рыльце в пушку, губернский комиссар Временного правительства Саламатов пять тысяч ведер спирта выпустил, хотел город споить, насолить большевикам. Таких надо бы к ответу. Эти на деле свою враждебность проявили.
Но Антон понимал все по-своему: всех надо к стенке. Без снисхождения.
Речь его ветвилась. Он уж говорил о том, чтобы снова арестовать Трейтера и Чарушина.
— Кровь не вода, — выкрикнул Трубинский, — зря лить... Верхоглядские это у тебя мысли. Всех под одну стрижку.
Лалетин и Трубинского остановил:
— Пусть договорит Гырдымов.
— И вот, — гаркнул Антон прорезавшимся вдруг голосом. — Поэтому у нас и Курилов и иные прочие бедокурят, потому как знают, к стенке их не поставят. А за такое взашей от революции и к расстрелу. Вот. Расстрелять предлагаю Курилова Кузьму.
Но вместо ожесточения гырдымовская речь почему-то сбила крутость.
— Пущай Курилов слово даст, что человеком станет, — выкрикнул с места Василий Лакарионович Утробин. — А не одумается, ужо тогда. Как, Курилов?
Тот вскочил.
— Да братцы, матерь божия, да я... — почесал стосковавшуюся по бане грудь. — Да я голову сложу.
Но Капустин отлично помнил, как Курилов баскаком налетал на деревни, как пил, требовал баб, куролесил. Он встал и так же непреклонно повторил:
— За должностное преступление, грязнение идей коммунизма, выразившееся в пьянстве, грабежах, вымогательстве и других преступных делах, предлагаю исключить Курилова из партии, просить Вятский горсовет снять его с поста начальника летучего отряда, — и сел, сцепив пальцы в плотный замок.
— Да ты что говоришь? — взмолился Курилов. — А сколько я хлеба привез, сколько буржуев вредных арестовал, саботаж прекратил... Что, это не в счет? Я революции преданный.
— Ишь, революции преданный. Больно ты ей нужен. Князь ты Галицкий, а не революционер. Люди воюют, а ты пьянку да позор разводишь, — пробасил Трубинский.
— Вестимо, князь, — откликнулся кто-то.
Словно колесо, соскочившее с оси, вприскочку, бесшабашно грохоча, катилась жизнь Курилова. Где-то должно было это колесо остановиться, если раньше того не спадет обод и не рассыплются спицы.
Почитай, год была в хмельном угаре его голова. Орал на митингах, громил винные погреба, делал что угодно. Бурлила кровь. А тут хотели его взнуздать, тут революция была голодной, подчинялась дисциплине. А где та, похожая на бесконечный праздник, которой желал он? Ту веселую шумливую революцию кто-то подменил. И с этим был не согласен Кузьма Курилов. Он хотел, чтоб опять было хмельное ликование, разлюли-малина.
— А кого я прижимал? Да контру прижимал, — выкрикнул он. Вдруг в глазах его блеснула решимость. Он потупился, опять поиграл бескозыркой. — Не хотел я говорить, — будто с трудностью выдавил из себя. — Не хотел говорить, да, знать, не обойтись. Баба тут промеж нас с Петькой замешана. Злость он имеет на меня из-за бабы. Поэтому...
Филипп еще не видел Капустина таким бледным. Петр вскочил, задрожавшим голосом совсем по-мальчишечьи со звонкой обидой выкрикнул:
— Всего от тебя ожидал, но такого... Сволочь ты. Всех по себе меряешь, — и сел, багровый от ярого стыда.
— А кто баба-то? — решительно спросил Гырдымов, готовый докапываться до самой сути. Лицо его загорелось азартом.
А кто? И так ясно было — Лиза. Нет, Филиппу совсем не по сердцу были такие раздоры. Спартак-то пошто погинул? Да потому, что несогласия начались меж гладиаторов. Этот туда, другой — сюда. Вот и получилось: каждый пер куда хотел. А Красе что, ждать станет? Поодиночке-то легче передушить. Нет, не туда пер Кузьма Курилов. Вовсе не туда.
Вдруг вышел из-за стола Василий Иванович, Слиняла с лица цыганская смуглота. Сначала молчал, потом заговорил. Вроде как-то коряво.
— Не один ведь Капустин знает тебя, Курилов. Мы тоже знаем. Не припутывай всякое постороннее. Кто летом здесь был, когда еще при Временном мы только организацию свою сбивать зачинали, помнит курсистку-медичку товарища Веру Зубареву. Чистейшей души человек, революции до конца себя отдавшая. Петр вот Капустин под ее указом первые шаги делал, Михаил Попов помнит, вместе в комитете были, Алеша Трубинский и многие, многие другие, которые тут теперь сидят.
Петр Капустин и Алексей Трубинский как-то выпрямились, стали строже. Да, они помнят.
— Так вот вчера пришло с Калединского фронта письмо. Наш дорогой товарищ Вера Зубарева погибла. Замучили ее белые кадеты. Как революционерка она погинула.
Василию Ивановичу было, видимо, тяжело говорить. Рука невольно сжимала воздух, голос дрогнул.
— Забывать мы про нашего дорогого товарища не имеем таких прав. Но почто я все это? А потому, что Вера Васильевна Зубарева так говаривала нам: подумайте только, какое счастье нам выпало. Сколько людей о революции мечтало, шло за нее под свинец и под дубовую перекладину. А мы дожили до одной революции и будем другую делать — социалистическую. Святое это дело — революция. Она на крови самых верных революционеров поднялась, на самых чистых и честных жизнях взошла. За нашими спинами десятки поколений людей, погибших за революцию.
Лалетин остановился, потянул тугой воротник косоворотки, повторил:
— Так она говаривала. Я почему это вспомнил? А потому, что изволочили мы эти слова — революция, революционер. Все за них уцепились: и кадет, и анархист. И Курилов себя революционером называет.
Я так считаю, что чистым это слово обязаны мы содержать. А такие, как ты, Курилов, что делают? Да такие паскудят, плюют революции в самую душу. Что касаемо тебя: оправдания тебе нету, хоть и в тюрьме сидел. Верно тут сказали: взашей тебя от партии надо. Я вот первый руку подымаю, — и сел с разожженным от волнения лицом.
— Правильно! — звучно ударил чей-то бас.
* * *
Филипп шел после собрания и думал о Кузьме Курилове: «Почто он вину-то не может понять? Вот посадить бы его заместо Капустина с отцом Петра да Федором Хрисанфовичем, враз бы уразумел.
Ну, и я тоже не много смыслю. Столь же смыслю. Кто последний речь держит, тот, по-моему, и хорошо говорит. Говорил Дрелевский — верно. Утробин сказал — я подумал — дельно. Надо вот самому понимать. А как такому обучиться?»
Потом Филипп разобиделся вдруг на Лалетина за Спартака. «Наговорил, наговорил, что будто я не так про социализм сказал, а ведь не пояснил тоже. Вот кабы взялся да отвеял из моей головы мякину, да показал, в чем зерно-то? Почто тот социализм хуже?»
Солодянкин был не в силах совладать с напором горьких мыслей и чувств.
Глава 8
В память Филиппа врезался суровый слог мандата:
«Предъявителю сего тов. Филиппу Гурьяновичу Спартаку (Солодянкину) поручается утеснить в занимаемых роскошных помещениях представителя буржуазии, домовладельца Степана Фирсовича Жогина и занять для себя и своей матери две комнаты...»
— Кабы не Жогины, — сказал Филипп, почесав за ухом. Он знал, что Жогины начнут попрекать его обносками и объедками, забранными комнатами. Но не скажешь ведь Трубинскому, что боишься этого? Смехотворная причина для отказа. Трубинский гудел своим низким голосом, втолковывая Филиппу: