В амбарах мы давали по три представления в день. Роберт брал напрокат фонари, и мы работали до тех пор, пока горели огни. Иногда он брал напрокат скамьи, и мы давали гала-представление для местных господ, если вокруг были большие дома. Кейти и Дэнди тогда проявляли рвение, ловя взгляды местных сквайров.
Я обычно подглядывала из-за двери амбара, пытаясь рассмотреть одежду, учуять чистый запах духов, исходивший от господ. Одежда на них была такая ладная, ткани такие шелковистые! Цвета платьев у женщин такие светлые и ровные – краска словно никогда не линяла. Воротнички у них всегда были белые, и если в амбаре становилось жарко, они вынимали изысканно расписанные веера и нежно обмахивали ими шеи, на которых нельзя было отыскать полоски, где кончалось мытое тело.
Я смотрела на них и страстно мечтала стать одной из них. Мечта эта была глупой, как и замысел Дэнди понравиться кому-нибудь из молодых сквайров. Но то была часть моей давней тоски о Доле, я мечтала о чистых простынях и тихой комнате. О тиканье хорошо смазанных часов и цветах в вазе. О запахе воска и виде из окна, за которым кто-то другой работал, согнув спину, на моей земле.
Мечты о Доле, ускользнувшие от меня в Уарминстере, вернулись, когда мы снова отправились в путь. Каждый день, пока мы ехали на восток, сперва в Хемпшир, а потом – в сторону Сассекса, мечты эти становились все сильнее. Я каждый вечер закрывала глаза и знала, что увижу на изнанке век высокую линию зеленых холмов, дорогу, белую от меловой грязи, россыпь домов вдоль единственной улицы. Дом священника напротив церкви, поросший папоротником бурый склон выгона, встающий за домами, и синее небо над всем этим.
Мне виделось, что я – такая же девушка, какой я была на самом деле, с буйными медными кудрями и зелеными глазами, со страстью к тому, чем она едва ли могла надеяться обладать. Однажды она приснилась мне лежащей с темноволосым парнем, и я проснулась, охваченная мучительным желанием, какого никогда не испытывала наяву.
Как-то раз я проснулась с криком, потому что мне приснилось, что она приказала убить своего отца и стояла с каменным лицом, открыв большую деревянную дверь, глядя, как его везли мимо на телеге с пробитой головой.
Дэнди потрясла меня за плечо и разбудила, спросила, что случилось, потом обняла и заслонила от Кейти, когда я сказала, что мне приснился Дол и сон был страшный. Что я должна ее остановить, эту девушку, которой была. Должна бежать к ней и сказать, чтобы не убивала отца.
Дэнди укачивала меня в объятиях, словно я младенец, и шептала, что Дола никто из нас не видел, никто о нем даже не слышал. Что та девушка – не я. Что я – Меридон, цыганка Меридон, объезжающая лошадей, девушка из балагана.
Я снова расплакалась и не сказала ей почему. Я плакала, потому что пропасть между мной и девушкой из сна была непреодолима.
Мне снился и другой сон. Не тот, от которого я проснулась с криком, а тот, что заставил меня ощутить одиночество и затосковать о матери, которую мы с Дэнди потеряли совсем маленькими. Она как-то смешалась у меня в голове с историей, которую нам рассказал Джек, историей о том, как он потерял мать – как она звала и звала, пока фургон уезжал от нее по дороге. Я точно знала, что моя мама не бежала за фургоном. Она была слишком больна, бедняжка, чтобы куда-то бежать. Я помнила ее лежащей на койке, по подушке были разбросаны густые черные волосы, такие же густые и черные, как у Дэнди. И она спрашивала па тревожным дрожащим голосом:
– Ты все сожжешь, когда я умру, да? Все. Все мои платья, все вещи? Так принято у моего народа. Скажи, что ты все сожжешь.
Он обещал. Но она знала, да и сам он знал, даже маленькая Дэнди и я знали, что он не совершит обряд, чтобы похоронить ее как женщину-роми. Он увез ее тело на тачке и сбросил в яму, где хоронили бедняков. Потом продал ее одежду, а не сжег ее, как обещал. Он сжег несколько тряпок, неловко, со стыдом на лице – то, что не смог продать. И пытался убедить нас с Дэнди, смотревших на него с ужасом, что он держит обещание, данное нашей умершей матери. Он был лжецом, бессовестным лжецом. Единственное обещание, которое он сдержал, касалось нитки и золотой застежки – он мне их отдал. Да и те отнял бы, если бы сумел.
Но я помнила не ее смерть. Не по той матери я горевала во сне.
Мне снилась гроза, высоко над головой, ночь, когда никто из тех, кто может закрыть ставни, не отважится выйти. Но на ветру под дождем была женщина. Дождь хлестал ее по голове, ноги ее были изрезаны острыми выступами в меловой почве, и она хромала, как нищенка, только вышедшая просить подаяние. Ноги у нее очень болели. Однако плакала она не от боли, а оттого, что под мышкой у нее был ребенок, которого она несла к реке, чтобы выбросить, как ублюдка, которого надо утопить. Но младенец под ее рукой был таким теплым, от грозы его защищал ее плащ. И она так любила ребенка, что не знала, как его бросить в холодную воду, в ревущий поток. Она спотыкалась и всхлипывала, чувствуя, как он тихо и доверчиво сопит у нее под мышкой.
Потом сон поплыл, как бывает, и показался фургон, вроде того, в котором я жила сейчас, похожий на все фургоны, которые я видела в жизни. И женщина, склоняющаяся с сиденья рядом с кучером и берущая младенца без единого слова.
А потом – вот тут-то, думаю, сон и переплелся с историей жены Роберта Гауера, звавшей его на дороге, – потом фургон тронулся, и женщина осталась позади. Часть ее сердца радовалась тому, что ребенка увозят из этих краев, прочь от дома. Но другая часть так тосковала о ребенке, что она невольно бежала, бежала на израненных кровоточащих ногах за качающимся фургоном и кричала, хотя ветер уносил ее слова:
– Ее зовут Сара! Сара…
Она кричала что-то еще, но ветер уносил ее слова, и женщина на козлах не повернулась.
И я проснулась в раннем, холодном сером свете с текущими по щекам слезами, словно горевала о матери, любившей меня и отдавшей чужим людям; отославшей меня, потому что для меня не было безопасного места дома.
15
Сны будили меня по ночам, просыпалась я уставшей. Роберт искоса смотрел на меня поверх черенка трубки и спрашивал, не больна ли я. Я отвечала: «Нет», – но чувствовала, что устала до мозга костей.
Я плохо спала, а мы проезжали графства, где за дичью следят, поэтому ели скудно. Хлеб, сыр и бекон; никакой тушеной дичи. Я тяжело работала. Тяжелее, чем когда-либо работала на па. По крайней мере, па иногда отдыхал, иногда несколько дней подряд ничего вообще не делал, уходил играть и пить, возвращался на неверных ногах, ни на что не годный. С Робертом мы работали в ровном ритме, работали и переезжали, и больше ничего.
Кейти держалась, работала и упражнялась, исполняла свои трюки. Но она чуть не падала после последнего вечернего представления. Особенно если мы работали в амбаре и она давала три представления в день. Она заваливалась в койку, едва сняв костюм. Я часто видела, как она и Дэнди спят голышом под одеялами, а их воздушные костюмы разложены на койках, потому что девушки слишком устали, чтобы сложить костюмы и убрать их в сундук.