– Это записка от Виктории, а это все же тебе адрес больницы Юльки… Женишок! – и Валерия Борисовна рассмеялась. – Приколдованный ты ж нами, не забудь…
Створки троллейбусной двери захлопнулись.
21
На работе я узнал от Зинаиды Евстафиевны, что, пока я где-то болтался, меня разыскивала какая-то Анкудина.
Разыскала же она меня в редакции через пять дней.
– Что тебе надо? – спросил я грубо, даже и не предложив Анкудиной сесть. – Какие у тебя могут быть ко мне дела?
Дела состояли в том, что у Юлии Цыганковой осложнения, положение ее сейчас тяжелое, нервы взвинчены, а выписать ее должны были еще три дня назад.
– И что? – спросил я.
– Тебе необходимо прийти к ней, посидеть с ней и успокоить ее. Она ждет твоего прихода.
– Неужели вы с Цыганковой в таких близких отношениях, что она доверяет тебе сердечные секреты и тайные желания?
– Нет, – смутилась Анкудина. – Это я сама так поняла…
– Но у меня нет нужды в твоей подруге, – сказал я. – Я уже все объяснил ее матери, и та мои объяснения приняла…
– Ты живешь в аду! – вскричала Анкудина. – Твоя душа в аду! И ты живешь в аду!
– Хоть бы и в аду, – начал было я с намерением выпроводить Анкудину вон. Однако меня остановило любопытство. Какие такие соображения, возможно и длительного накопления, выстрадала в себе Анкудина относительно ада. – И по каким же заслугам ты размещаешь меня в аду?
– Ты не способен любить! – Анкудина гремела уже боярыней Морозовой. – Зосима, старец у Достоевского, на вопрос «Что есть ад?» говорил: «Страдание о том, что нельзя уже более любить».
– Эко ты, Анкудина, хватила! – сказал я раздосадованно. – Это совсем про другое. Я-то ожидал от тебя какого-то особенного умственного откровения. И уж не способен я, видимо, к страданиям, о каких ты говорила…
А Анкудина разревелась.
– Ты все дурачишься, Куделин. Это потому, что я для тебя Кликуша…
– Ладно, извини, успокойся… Я усадил ее на стул. И уже не торопился выгонять ее. Во мне тлел интерес к известному ей.
Прозвище Кликуша, приставшее к Анкудиной на первом курсе, все же нельзя было признать точным. Кликушами, и деревенскими, и городскими, как известно, становились бабы по причинам женских недомоганий, обостренных тяжким трудом и побоями. Никаких природных отклонений и нездоровий в Анкудиной, похоже, не было. По понятиям однокурсника, прислонившего к ней прозвище, она выглядела так, как, наверное, выглядели кликуши.
На вид она была – несчастная. Про таких говорят: «Лягушку проглотила и вот-вот ее выплюнет». Несчастная пигалица. И не из бедной семьи, а по понятиям тех лет – состоятельной, но опять же казалось, будто вышла она из бедной и неряшливой семьи. Скорее всего ей и нравилось выглядеть неряшливой бедняжкой (при этом могла признавать себя и гадким утенком, и Золушкой), какую до поры до времени недооценивают и в лучшем случае лишь жалеют. Сама же она хотела всех жалеть и старалась совершать ежедневные благие дела. Она все время мельтешила, совалась во всяческие курсовые и факультетские истории, кого-то бралась примирять, хотя об этом ее и не просили, кого-то облагоразумить, а кого-то, сообразно высоким моральным ценностям, и разоблачить. Суета ее вызывала усмешки и ехидства, но чаще – раздражение. В особенности раздражала юркость Анкудиной, ее странное умение оказываться («и без мыла обходится») в компаниях, куда ее совсем не звали, при этом часто она вела себя манерно, лебезила («я-то ничтожество, но вы-то…»), а то и откровенно подхалимничала и глупо льстила. Мне приходилось сталкиваться с ней чуть не каждый день, мы учились в одной группе. Ко всему прочему она с первого же семестра отчего-то стала прибиваться ко мне, допекать меня признаниями о своих житейских заботах, на мой взгляд – совершенно пустяковых и идиотских, лезть мне в душу, не понимая, что она мне физически неприятна. Мне было неприятно глядеть на ее костлявую нелепую фигурку, запахи ее, грубые, почти мужские – работяги после вахты, вызывали у меня чуть ли не тошноты, в столовой я не желал садиться с ней рядом, чтобы не испортить аппетита. Многим Анкудина была не по нраву, иные называли ее приблудившейся шавкой, но мало кто отваживался ссориться с ней: общественная натура, старается, что же на нее дуться? Ко всему прочему Анкудина умела сплетничать, и так кружевно-тонко, что упрекнуть ее в чем-либо было невозможно. И еще установилось мнение, что в досадах Анкудина может учинить обидчику невезения. А я однажды не выдержал и очередное приставание ко мне Анкудиной грубо оборвал, послал ее подальше и посоветовал ко мне больше не приближаться. Она разревелась, заявила, что я бугай и медведь, а она убогая, и такие есть на свете, я же по причине толстокожести не могу понять ее и ей подобных, они для меня недочеловеки, но нет, она человек, она вселенская сестра милосердия, и мне через годы будет стыдно, и прочее, и прочее… «Не выношу людей навязчивых», – только и мог я выговорить.
После четвертого курса, хоть Анкудина и принесла в деканат какие-то медицинские справки, ее отчислили за академическую неуспеваемость и бездарные курсовые работы. Позже до меня дошло, что Анкудина доучилась в Библиотечном институте на Левобережной и трудится в заводской библиотеке.
Теперь, то есть в те дни, когда я излагаю эту историю на бумаге, я, человек поживший, должен признать правоту укоров Анкудиной по поводу моей толстокожести, нравственной ли, душевной ли, в юношеские мои годы. Конечно, слово «толстокожесть» – неуклюжее, несуразное и неточное. Но и не суть важно… Я находился тогда в упоениях Буслаевского молодечества («Сила по жилушкам переливается, тяжко от бремени этой силушки»). При этом никакого былинного бремени от силушки я не испытывал, напротив, сила моя, и природная, и добытая во всяческих секциях, в дворовых играх и забавах, доставляла мне удовольствие. Ощущая поутру крепость своих мышц – и рук, и спины, и ног, – я чувствовал ликующую, музыкальную даже радость жизни. В дороге, в полупустом троллейбусе, я отжимался на дюралевой трубе в проходе, вызывая недоумения пассажиров. Я не мог представить, что когда-нибудь не буду играть более в футбол – кончилась бы жизнь. Я был готов атлантом поддерживать небесный свод. Теперь мне, взрослому, тот юный Куделин смешон… Увы… Впрочем, и себе сегодняшнему стоит посочувствовать… А тогда, сам того не замечая и уж конечно не возводя это в доктрину, я был, пожалуй, высокомерен по отношению к людям, прежде всего к своим ровесникам, которые казались мне слабыми. И физически неразвитыми, и не старающимися развить себя, и проявляющими слабость, несдержанность в обыденной практике, скажем, ноющими о своих болячках, любовных драмах, учебных незадачах. Я, человек не злой, не расположенный к злорадству, не называл их, естественно, слабаками и не выказывал своего к ним отношения. Просто они были вне моих интересов и желаний понять их… Впрочем, все это разъясняю я чрезвычайно упрощенно. Возникают словесные определения. А во мне-то, юном, словесных определений не было. Я просто жил… Я – не теоретик… Но упрощенным было и отношение ко мне, спорт смену, здоровяку, добывающему факультету грамоты и призы, многих студентов и преподавателей. Я им казался тупым, пустым, ограниченным… А во мне вызревала душа…
Опять я отвлекся.
А Анкудина, сидевшая в моей редакционной коморке, успокоилась.
– Вот что, Анкудина, день солнечный, – сказал я, – травка зеленеет. Пойдем-ка на природу.
– Ты меня выпроваживаешь? – спросила Анкудина. – Ты не желаешь разговаривать со мной ни о чем более?
– Так точно, – сказал я. – С тобой – ни о чем более.
Последние слова я посвятил стенам.
На самом же деле я предложил Анкудиной посидеть на скамейке в сквере перед Домом культуры типографии и напротив нашего Голосовского корабля. Анкудина закурила, волосы ее были все те же, жиденькие, но, пожалуй, она поправилась и отчасти уже не выглядела замухрышкой. Зачем я привел ее в сквер и о чем говорить с ней, я не знал.
– Анкудина, а ты стала похожа на Крупскую, – вырвалось у меня ни с того ни с сего. – На молодую, на молодую! – стал я задабривать ее.
– Ты, Куделин, дурачишься, – сказала Анкудина, – а она ведь тебе жертву приносила!
– Ты что несешь, Анкудина! – поразился я. – Ты хоть логику и смысл проверь произнесенного тобой. Как может женщина совершить такое жертвоприношение! И кем должен быть человек, способный одобрить этакую жертву, ему посвященную?.. Я же тут вовсе ни при чем…
– А теперь, когда ей стало плохо, она не захотела жить более. И ты был обязан прийти к ней…
– Анкудина! – возмутился я. – Это для тебя запретная тема! Ты либо ничего не знаешь, либо все в твоей башке торчит вверх ногами!
Помолчав, я сказал:
– Ты мне лучше вот что разъясни. Оказывается, ты моя бывшая приятельница. Оказывается, ты теперь большая ученая. Или большой ученый. Как это понимать?