Я уже рассказывал, что познакомился с Викой Корабельниковой в летнем университетском спортлагере Красновидово. Вику включали в сборные экономического факультета, она играла в теннис и бегала средние дистанции. Корт, мячик с ракеткой были для Вики удовольствием и тренировочным занятием (на выносливость). «Коронкой» же ее считались восемьсот метров. В ту пору большинство наших спортсменок, в легкой атлетике в особенности, выглядели, мягко сказать, малопривлекательными. Если не уродинами. Мужеподобные, плоскогрудые и – извините за грубость – плоскозадые, с худыми жилистыми ногами и руками, они бегали, прыгали в яму с песком, метали копье с каким-то озверением. А Вика была женственной (может, оттого к секундам «лавровым» она не добежала), на стадионе мужики на нее заглядывались: и бег ее с высоким выносом ноги был пластичен, и линии тела радовали. Спортивные костюмы, тогда часто нелепо-бесформенные, мешки, казались на ней обтягивающими. На каком-то шутейном празднике ей поручили роль «Девушки с веслом», но сразу же устроители поняли, что при ее изяществах и осанке ей более подходит роль «Девушки с теннисной ракеткой». Еще лучше – «Девушки с косой». Коса у Вики была знаменитая, не пшеничная, не соломенная, не платиновая, а светло-русая. Вика могла ее укладывать на голове кольцами («гарна дивчина»), а чаще опускала до пояса (иногда и спереди). На дорожке коса Вике не мешала, а лишь подчеркивала ритмику ее бега.
Теперь косы у Виктории не было. Мягкие, чуть волнистые волосы ее слетали вдоль щек крыльями, соединенными у лопаток пластмассовым кольцом. А может, кольцо было из полудрагоценного камня. Я чуть было не спросил, как Вика смогла подчинить пышность своих волос игу тесного парика, но, наверное, для женщины это было делом простейшим. Лицом и фигурой Вика не походила ни на Юлию, ни на Валерию Борисовну (движениями, осанкой, повадками, пожалуй, походила). Она была рослая, но в отличие от матери с сестрой узкая в кости. И лицо имела удлиненное, хотя и немного скуластое (в роду Корабельниковых якобы были башкиры либо калмыки, кто-то из окружения Пугачева, это обстоятельство как бы прибивало к государственному образу Ивана Григорьевича Корабельникова исторический дымок народно-крестьянских бунтарств, во всяком случае не мешало ему), и глаза у Вики, опять же в отличие от матери и сестры, были карие. Изменения в ее облике (надо полагать, и в натуре) я определил скорее не разумом, а удивлением чувств. Мне показалось, что меня окликнула женщина лет на десять старше меня. И когда она подошла ко мне, впечатление мое не отменилось. Нет, она не постарела. Она именно стала женщиной и расцвела. Но во мне (внутри, конечно, главных моих тогдашних чувств, оттенком к ним) возникли ощущения девятиклассника, столкнувшегося на перемене с заведующей учебной частью. Черты лица Виктории как бы укрупнились, стали значительнее или даже погрубели (нет, нет, неверно, да и всякие огрубления их были бы сняты чудесами лондонского макияжа, Виктория смотрелась ухоженной и, как говорили тогда, европейской женщиной). Уже позже я посчитал, что ее взрослость («Ба, да она взрослее Валерии Борисовны!» – пришло мне в голову) создана в ней пережитым, мне неизвестным, но из нее никак не исшедшим, томящим ее и теперь, что она – натура, озабоченная чем-то длящимся, властная, возможно, жесткая, но не стерва.
– Успокойся, – сказал я. – Ты не стерва.
– Какое благонаграждение! И отпущение дурных свойств! – улыбнулась Вика. – Но успокаивать-то, я вижу, надо тебя.
– Зачем вы добивались, чтобы я пришел к Юлии? – спросил я.
– Она хотела просить у тебя прощения.
– Вот тебе раз! На коленях, что ли? На каких можно написать много шпаргалок? – Я остановился.
– Каких шпаргалок? – остановилась и Вика.
Разговор с Викой мы вели на ходу, не обращая внимания на прохожих, иногда сталкиваясь с ними, лишь при переходе Новослободской, с Палихи на Лесную, повнимательнее смотрели по сторонам, сейчас же выяснилось, что мы пришагали к троллейбусному парку.
– Каких шпаргалок? – переспросила Вика.
– Это мелочи! – махнул рукой я. – Это глупость! Глупость пришла мне в голову: «На таких коленях можно написать много шпаргалок», когда она принесла мне кроссворд со словом «единорог». Кто такой Единорог, спроси у нее… Но что за прощение? Какое прощение? Кому оно нужно? Ей? Мне? Она передо мной ни в чем не провинилась!
– Это нужно хотя бы ей самой…
– Не понимаю я! Это все какие-то обряды, ритуалы, жесты… Это театр представления с обрядами… Месть, очищение, жертвоприношения, прощения… Я нахожусь в дрязге жизни, в бытовой драме. Или комедии. А тут взрывы высокой трагедии…
– Ты шумишь… Ты успокойся… Ты сердишься вместо того, чтобы понять…
– Ты думаешь, я не пробовал понять… Мне не дано… Я, стало быть, дрянной эгоист… и от этого нет радости… Я не могу переселиться в ее душу. Как не мог переселиться в твою… Впрочем, с тобой все было по-иному… Тебя я все же временами чувствовал. А ее, выходит, я просто не знаю… Она для меня за каким-то черным бархатом. Или синим. Или оранжевым. Иногда он вдруг распахивается, и я вижу ее, но словно во вспышках молний, да еще и в Еврипидовых позах и с жестами Антигоны или Федры…
– А она сказала, что вы совпали и были как одно…
Я промолчал.
– Да. Позы и жесты у нее есть, – вздохнула Виктория. – Начитанная девочка. И о театре думала… Наташа Ростова. Пертская красавица. Миледи. Да, и Миледи. Все хотелось сыграть и попробовать… – Наташа Ростова! – не выдержал я. – Это она-то была Наташа Ростова в случае… в случае…
– В случае с Пантелеевым, – холодно подсказала мне Виктория.
– Да, именно в этом случае.
– В ту пору папаша привез из Вашингтона «Лолиту». Ему нужен был какой-то разоблачительный пассаж для очередной проблемно-установочной статьи. А девочка книжку и хвать…
«А что же Пантелеев-то?» – чуть было не спросил я.
– Мы с ней чужие! Я ей чужой! Мы с ней совпали на мгновенье, но мы совпали как животные. Однако я, к несчастью или к счастью, животное иной породы. Мою породу надо улучшать!
Я сорвался. Я почти кричал. И кричал на улице, вызывая удивление или радость прохожих. И кричал я на Викторию. По моим понятиям, мое состояние было близко к истерическому. Все получалось стыдно, позорно, и сам себе я казался гнусным, омерзительным существом.
Две ладони Виктории обхватили кисть моей правой руки, ставшую кулаком.
– Успокойся, Василий, успокойся… Ты в досаде… Может быть, и на самого себя… Но все пройдет…
Она сразу же ощутила, что ее прикосновение сейчас мне не по душе, и отвела руки.
– Я успокоился, – заверил я ее. – Я уже спокоен…
Виктория закурила.
– Не дождавшись тебя, – сказала она, – она не боролась с болезнью и не противилась гибели…
Лучше бы она не произносила этого. Снова во мне вскипел раздосадованный, обиженный, гадкий человек.
– Опять! Опять все это из фантазий и игр!.. Ах, как сладко будет умирать, зная, что обо мне будут жалеть и плакать надо мной, и как горько станет тем, кого со мной не допустят проститься!.. У меня есть приятель. Он каждый раз после тяжких перепоев пересматривает списки знакомых, кого следует звать на его поминки, а кого нет… Каждый раз кого-то вычеркивает, кого-то вписывает. И потирает руки. «Эта свинья не нажрется надо мной на халяву… а этот гусь расстроится, ему будет стыдно, и он, может, прослезится»…
– Василий, ты говоришь не то, – сказала Вика обиженно. – Ты даже не сердишься, а злишься… И ты несправедлив…
– Вика, возможно, то, что воздушно существует или не существует между мной и Юлией Ивановной… и… и… вашим семейством, я называю совсем не теми словами… но одно прошу иметь в виду… Выяснилось, что я, низкий грешник, делами и помыслами, еще и человек с предрассудками, может быть и домостроевскими… И еще копошатся во мне какие-то понятия о чести…
– Но ведь ты не знаешь правду о Юлии…
– Не знаю, – согласился я. – И вряд ли когда узнаю.
– Но ты и не хочешь ее узнать, – печально произнесла Виктория. Она потушила сигарету и сказала: – Ну что ж… И по поводу нашей с тобой… стародавней… истории ты тоже не желал бы иметь разъяснения?
Она глядела мне в глаза, и я почувствовал, что она, совершенно неизвестная мне Виктория Ивановна Пантелеева, похоже, забыла о младшей сестре и собственной миссии посредницы. Я ощутил приближение знакомой опасности.
– Нет, не хотел бы, – не сразу сказал я.
– И тебя не интересует… случай… уже мой случай… с Пантелеевым?
– Нет, – сказал я.
– Почему?
– Разъяснения все бы усложнили. Или бы открылись еще одни жертвоприношения. Я же хочу простоты. А простота моя состоит вот в чем. Я человек не свободный. Во мне и у меня нет свободы. Я от всего зависим. Во мне живут страхи, и я не знаю, чем они порождены. А стало быть, я не способен к любви. И отстаньте вы от меня, ради Бога!
– Василий, милый ты мой… Ну что ты говоришь неправду о себе… И нас извини… Более мы не будем навязывать тебе себя!