Меч Эсташа со звоном упал на пол. Со звоном и с глухим стуком: глухо стукнула кисть его руки. Упав на пол, отрубленная кисть уже там разжала пальцы, обмякая, как убитый паук. Будто у руки, отделенной от тела, появилась новая таинственная жизнь, и она более не хотела держать оружия. Эсташ несколько мгновений в ужасе смотрел на нее; несколько мгновений, отделявших прежнего его — будущего рыцаря — от нынешнего, несчастного калеки. Потом он схватился здоровой рукой за обрубок, из которого хлестала кровь, и страшно заорал. Согнулся вдвое, сперва упал на колени, потом завалился как-то набок.
Руки мои сами собой вытерли меч о простыню. Эсташ орал, я сделал к нему несколько шагов, как в тумане, наклонился. Еще начиная поединок, я знал, как страшно о нем пожалею; но все равно на деле оказалось страшней.
* * *
Эсташ, доставленный в госпитальный дом, не переставая вопил, плакал, изрыгал проклятья. «Чтоб ты сдох, — кричал он мне, когда чуть отпускал новый рывок боли. — Тебя повесят! Тебя повесят, как Иуду!» Лекари веревками приматывали его к скамье, чтобы он не дергался и дал обработать рану. Мой брат, потный и растерянный, озирался, как затравленный зверь. Ему, возможно, было даже страшнее, чем мне.
Быстро собрались шампанские рыцари; их здесь было пятнадцать копий — при каждом один или несколько оруженосцев, слуги, конюхи, сыновья. Они стояли вкруг, едва помещаясь на площадке перед нашим домом — вытоптанной земле, когда-то бывшей садиком предместья. Они стояли вкруг меня и говорили все разом — о том, как посмел я ввязываться в поединок в военное время, как я посмел искалечить своего, как я посмел вообще тут появиться, как я посмел…
— Он обозвал меня еретиком, мессиры, — сказал я чистую правду, и ропот утих. Главный из наших, выбранный еще при выезде из Шампани — рыжебородый Аймон де Витри, сказал:
— Дело серьезное. Сами не разберемся. Придется идти к королю.
Принца Луи здесь многие называли королем. Надо же, отстраненно подивился я — прямо как в Тулузе.
— Как скажете, — ответил я. А сам подумал: вот будет здорово, если меня все-таки повесят. Не там, так здесь.
Послав вперед оруженосца, рыцарь Аймон хлопнул меня по плечу и раздумчиво сказал, не обращаясь ни к кому в отдельности:
— Вообще-то сопляк сам напросился.
Я хотел было — по сегодняшней привычке огрызаться — ответить, что мне двадцать три и никто не вправе меня так оскорблять, когда понял, что он говорит об Эсташе. Мне уже не было стыдно; и от того делалось еще стыднее. Хотелось пойти в дом, захлопнуть дверь, лечь на нашу окровавленную кровать — и никого не видеть. Желательно никогда.
Так я первый раз в жизни увидел принца Луи — сидящего в просторном белом шатре, на широких цветных подушках. Светлые мокрые волосы перехвачены золотым обручем, из-под обруча ползут струйки пота. Похлопывая по руке шитой золотом перчаткой, наш будущий король холодно смотрел на меня, как, должно быть, смотрел два месяца назад на графа Сентюля. На грязного, затравленного графа Сентюля, которого собирался предать.
Мне, правда, повезло больше, чем защитнику Марманда — я успел привести себя в порядок, надеть башмаки и даже лицо сполоснуть. И, в отличие от графа Сентюля, я не был связан.
Рыцарь Аймон, старший среди шампанцев, рассказал принцу, в чем дело. Тот с неизбывной какой-то тоской пробежал глазами по моей нескладной фигуре. Спросил, не мог ли я подождать с устроением смуты до конца осады — тем более снимаем мы ее не далее чем послезавтра на рассвете.
Я понимал, что на вопрос не требуется ответа, и промолчал.
Принц Луи покивал. Спросил, что я могу сказать в свое оправдание.
Я вдруг почувствовал себя очень усталым. Так устал оправдываться, что хотелось стоять и молчать. Хотят повесить — пусть вешают.
Вмешался мой брат.
— Прошу прощения, сир. Но мой оруженосец сам виноват в поединке.
— Это он вас вызвал? — скучающим голосом спросил принц.
— Нет. Это я велел ему извиниться… сир.
— Извиниться за что?
— Он обозвал моего брата еретиком, сир, — снова ответил за меня Эд. Мне хотелось повернуться и сказать — зачем ты защищаешь меня? Брось! Иначе тебе придется тащить этот груз всю твою жизнь!
— Еретиком? Это серьезное оскорбление, — сказал принц Луи и хлопнул перчаткой, сбивая назойливое насекомое. — Свидетели были?
— Он, то есть пострадавший, и сейчас поносит его последними словами, сир, — подтвердил рыжий Аймон. Он что-то сильно напоминал мне рыцаря Арнаута де Комменж. Не только рыжиной и широкими плечами — еще и манерой заступаться за всех перед старшими. Эти двое могли бы сойти за родных братьев… А встреться они где-нибудь — были бы смертельными врагами.
— Ладно, поклянитесь на Писании, что он обозвал вас еретиком, рыцарь, — скучным голосом сказал принц Луи. — И коли так, сам будет виноват.
Писания при себе ни у кого не нашлось. За епископом Сента или за кем из священников поменьше посылать ради такой мелочи не было нужды. Я вытащил из-за ворота нательный крест и поклялся на нем. Счастье, что от меня не потребовали клятвы, что именно за то я и подрался с Эсташем. Во лжи я бы все-таки не смог поклясться, несмотря на глубину своего падения. А сказать, что я бился с ним из-за графа Раймона… Заодно я не стал и оповещать принца, что не являюсь рыцарем.
— Хорошо, — сказал принц и обмахнулся перчаткой, отгоняя жару. Выглядел он нездорово. — Оруженосец дворянин, конечно?
— Да, сир…
— Придется вам заплатить ему десять марок. И столько же — мне, за нарушение военной дисциплины. И — вы свободны.
Эд стиснул зубы и едва ли не в голос простонал. По лицу принца пробежала легкая улыбка.
— Хорошо, штраф ему можете сократить до пяти. На лекаря хватит. В конце концов, мальчишка сам напросился. Такие оскорбления дворянин не оставляет безнаказанными.
На выходе из шатра благородный Аймон положил руку Эду на локоть.
— Не раскисайте, сударь. Скинемся вместе, хоть половину соберем.
— Похоже, что я только потратился в этом походе! — фыркнул Эд, благодарно сжимая его дружескую пясть. — Черт бы побрал вас с королевским судом, Аймон… С Эсташем и его родней я как-нибудь сам бы разобрался… Таких походов только врагу пожелаешь!
— Потерпите сутки, друг, мы вот-вот уберемся из этой проклятущей земли. Жарища, горы мерзкие кругом, из-за них света белого не видно… На кой хрен, спрашивается, порядочному шампанцу подобный лен?
— Есть древняя пикардийская байка о лисе и зеленом винограде, знаете ли, Аймон…
На меня никто не обращал внимания. И слава Богу. Я шел к нашему дому и думал, сколько потребуется выпить, чтобы голос искалеченного Эсташа перестал вопить в моей голове. Вечером представился случай проверить это на деле.
На сорок пятый день осады, перед рассветом, когда еще не жарко, принц Луи отдал приказ сжечь боевые машины и трогаться вперед. Вернее, назад. Прочь от Тулузы, которая победила гордыню Франции, Тулузы, которую и впрямь защитили Дева Мария, святой Сатурнин и молодой граф. Стены города скрылись от меня в дыму — горели многочисленные требушеты и «коты», и некоторые деревянные дома предместий, подожженные уже просто так, от досады отступающих. Сквозь мутную пелену дыма проступало что-то невнятно розовое. Уже поднималось солнце — рассвет наступает быстро, и розовый нежный свет на глазах превращается в губительный белый; но пока сияние было еще розовым, и от него сделался розовым и дым, и вода в Гаронне, и скрылись от глаз обгорелые развалины, зато потрясающим рассветным цветом светилась моя сокрытая от глаз Толоза, в которой оставалось все, что мне было дорого.
Кроме брата, конечно же. Кроме брата. Оставшегося тем же сильным и старшим, подставляющим под розги свою спину вместо моей. Простая мысль о том, что он, наверное, любит меня, если постоянно покрывает и через столько лет, казалась невероятной.
Брат, влезший в крупные долги к товарищам по отряду, чтобы расплатиться с принцем Луи, и с Эсташем, и купить мне какую-никакую лошадку да недостающее вооружение.
Я старался глядеть только на него, на Эда, смотревшего все больше в сторону. И не оглядываться на Тулузу. Как они, наверное, радовались там, глядя, как мы уезжаем, различая несметное войско, уходившее за бесконечные дымы… Как радовались, кричали от счастья, обнимались, целовались меж собой. Дули во флейты, били в тамбурины. Служили благодарственные мессы, звонили во все колокола. Как удивлялись, как плакали от восторга, восклицали славословия Господу Богу, Толозе, молодому графу, старому графу. Может быть, плакали вместе, обнявшись, Рамонет и старый Арнаут, рыцари Фуа и еретичка Айма, сирота Барраль и верный Аламан де Роэкс, сен-Серненские клирики и безрукий нищий Азальбер… Будьте вовеки благословенны, все, кого оставил я за спиной. Дым разъедал глаза, и не только я — многие терли их руками.