И вот, если нужно что-нибудь починить, везут Федю.
Тогда мы посылаем друг другу записки с оказией.
Треугольнички. Он первый придумал...
"Танечка-ласточка, скучаю. Сделал электропроводку, починил движок. А больше и делать нечего. Ну настрогал школярам скамеек на ихнем стадионе. В сельмаге замок поставил. Там хорошая такая панночка работает. Джага выдал восемь рублей. Я не все пропил, ты не думай, майку еще купил. Приезжай, очень жду."
Это забавно писать в поле письма при разлуке на пять дней. Вся экспедиция следила, передавала наши приветы, - балует старый черт! Наблюдала, как мы при встрече обнялись.
Шепнул:
- Пойдем, я рупчик скопил, попразднуем.
Мы выпили в столовке по стакану вина и пошли к Панночке в сельмаг.
- Хотел пластинку тебе купить, но сэкономил, так послушаем. Ласково поет, на тебя похоже, голос сла-абень-кий (оказалось - "Старый причал" М.Кристаллинской).
Мы сидели на подоконнике и слушали, Панночка нам раз десять заводила, пышненькая такая, добродушно-хит-ренькая - Панночка, - слаще и не назовешь.
Потом мы отправились на футбольное школьное поле, курили там на скамейке и смотрели, как мальчишки насаются по стоптанной траве...
Мне хорошо было у Феди в гостях.
Даже думать не хотелось, - откуда у него такое полное, такое вселенское чувство дома.
Беспризорник-воришка, вечный узник лагерного коммунизма, мятежный добряк, сохранивший в памяти от нормальной жизни разве что пшеничный запах безымянной матери своей...
Никакого открытия тут, конечно нет...
Живут себе люди в жилищах.
Каждый пласт хранит свои отпечатки.
Вот и до нас дошли не только дворцы,
но и кострища кочевников.
Нас согревают отраженья былых времен.
И если даже развалятся наши карточные дома на нашем же веку, не оставив благородного следа,
все-таки можно еще надеяться, что не прервем мы окончательно цепь человечьих традиций, пока хоть один несет в себе чувство дома...
38. Там, под Енисейском
Я смотрю: мужик вышел на крыльцо.
Он вышел босиком и в исподнем. Белая рубаха съехала с плеча, подхлестнув воротом шею. Потоптался, пошлепал плоско ступнями по инистым доскам, вытянулся, запрокинув лицо к подслеповатому утреннему солнцу...
Я засмотрелась, странно, на мужицкие эти босые ноги в кальсонах, мосластые, никогда не загорающие, с плюслыми синюшными ногтями, беззащитные, будто у повешенного...
Фу, наваждение какое!..
Это мы прилетели к ним на пасеку проситься на постой. В палатке уже холодно ночевать. Осень. Нас с оператором забросили вертолетом "в тайгу подальше". Еще месяц-два сюда будут прилетать бомбардировщики из Семипалатинска, - им ведь все равно, куда бомбы бросать, почему бы не в болото? А мы будем записывать сейсмические волны от удара, то есть опять изучать стро-ение Земли. Такие полезные вот ученья. Впрочем, это все страшно секретно. У вас допуск есть?
И у меня нет, значит, больше ни слова.
В общем, со стариками договорились.
Расположили у них в сарае станцию, растянули косы проводов, расставили сейсмоприёмники. Наш начальник улетел обратно в Енисейск командовать нами по рации. Жить пустили в избушку.
А теперь давайте знакомиться. Хозяин еще не очень старый, тот, что вышел встречать, рослый, костистый, в общем, обыкновенный мужик, лицом хмурый, Василий Никифорович. Мы потом заметили, что всегда в полупьянь, потопчется по двору, пробежит этак украдкой в омшаник и выходит уже с готовностью поговорить. У них там чан с медовухой, мы и сами приноровимся заглядывать. Бабка представилась нам:
- Петровна, для простоты.
Тоже обыкновенная бабка, крестьянка, у нее тут на пасеке огородик. Не суетная по-сибирски, не особенно болтливая, начнет что-нибудь рассказывать, на полуслове отмахнется рукой:
- Да ладно, для простоты...
По-хозяйски же занята своими делами: то "картошки" копает, то хлебы печет, укладывает их отдыхать на полотенце...
А с нашей стороны - оператор Иван. Старше меня и много опытнее в полевых работах. Но кажется мальчиком, таким хрупким нестеровским отроком: на узком его лике громадные глаза с приспущенными веками, - такие еще рисуют Васильев или Глазунов Иванам-Царевичам... В общем, я бы могла не оставаться на эту осеннюю авантюру с бомбами, и начальник, которому позволила себя уговорить, мне сильно не нравился... Наш экспедиционный сезон уже закончился, теперь разъехались все, а тогда на прощальном празднике собрались полевые отряды вместе.
На луговой поляне мы пьем и поем и пляшем.
Я иду по поляне "цыганочкой":
- Три-доли-до-ли-раз...
ромашки вокруг ног плетутся, поздние ромашки на тонких бессильных стеблях, и красные листья таволги,
- Три-до-ли-до-ли-два...
мне в такт в ритм притопывают, прицокивают,
хлопают в ладоши,
кругами, кругами,
этот, из другого отряда, кажется, Иван, уставился на меня какими-то прямо вселенскими глазами, он руки так держит словно я у него по ладони иду
- Три-до-ли-до-ли-три Шай-ва-ры...
где же ты раньше был? Господи, да не смотри так своими земными шарами, не спугни мгновенья, ну ладно, пусть я на прощанье по ладони твоей ромашковой иду...
Наутро мы вместе улетали на вертолете.
В овале иллюминатора - миниатюра на память: по стеклу расплываются капли тумана и ложатся словно слезы на живопись там внизу, на полотно, размывая зелено-желтое; фигурки людей, друзей моих провожающих, - прутики, уносимые ветром, их схватить хотят руки-лопасти вертолета...;
потом черные поля, пахота, краем леса, будто пыльца насеялись листья, желтое на черном,
я боюсь отвести взгляд от окошка,
в овалах его глаз золотая пыльца на черном...
В общем, когда познакомились, Иван оказался нормальным парнем, с крепкими мускулами, немного лубочной внешностью, и "под сенью темных ресниц" располагался вполне здравый взгляд на окружающий мир.
Он полюбился старикам, мой Лель, и охотно помогал Василию стаскивать на зиму ульи в омшаник, выходя оттуда вместе, они скоро перешли "на ты", а Петровне колол дрова и таскал воду с речки.
Возился с нашей аппаратурой и учил меня разным тонкостям.
С работой только у нас не заладилось. Когда самолет прилетал, мы слушали по рации перебранку начальника с пилотами. Они, конечно, ребята приказные, но наш не учитывал, что не он им - голова. Диссертация - его личное дело. Ну разве что мы согласились... Бомбовоз заходил на один круг, чтобы сделать прицел; на второй, но то команда не поспевала, то еще что-нибудь не стыковалось
(нам не позволялось вмешиваться, дескать, рация слабая)..,
на пятый.., на четырнадцатый.., сбрасывал свой груз, куда ни попадя, и улетал до другого раза.
А то и вовсе погоды не было.
Мы оказались в положении, когда "не в твоей власти начало...", но и конца еще не предвиделось. И мы просто жили всласть на пасеке, совершая нехитрые дела.
Я ходила на охоту, проверяла удочки.
Инистыми утрами речка густая, черная, в листьев осыпи, в траве, прополосканной ветром. Трава седеет осенью. Ветки кустов, оголясь, становятся прутьями. В болотах, во мхах тонут подгнившие елки, словно задрав подолы. В пустом небе незрячее солнце.
Иногда удавалось подстрелить утку или рябчика, а окуней Петровна потом запекала в тесте "для простоты". Сами они эти ржаные корки не ели, а только рыбу, как принято у сибиряков, мы же уплетали за милую душу, продукты нам забрасывали не часто. К трапезе Василий начерпывал медовухи. Раз он сильно напился. Наговорил больше обычного.
Вот, оказывается, кто он был... Впрочем, от него, от первого, услышала я о Владыке Луке*.
- В начале 20-ых здесь в Енисейске мы организовали комсомольскую ячейку. Кореш мой тогдашний Митька Щукин стал секретарем, заводной, рыжая бестия, на гармошке здорово наяривал. А я при нем вроде ординарца. Еще смеялись: "у нас Рыба - всему голова". Ну да, он - Щукин, я - Чебаков. Весело жили. Собрания, воскресники, пионеры, ликбезы, да и контра ведь кругом недобитая. А тут еще попа привезли опального. Епи-ископ Турке-ста-анский, ишь ты! К тому же еще и лекарь, профессор. Совсем народ задурил. Взял самовольно церковь открыл и давай проповедовать. Ну, мы ему дали прикурить. Каждую ночь чучело перед домом его на Ручейной сжигали и орали митькины частушки. Правда, батька мой, как узнал, прибить меня хотел, но я и сам рослый уже был. Они, вишь, богомольные, темные. Да еще мать моя ходила к Луке этому чирьи резать, вконец замучили. Мастак был врачевать, хоть и контрик. Мать ему потом в ноги падала, в благодарение сала понесла, клюкву. Так не взял, и свое клонит: "Это, говорит, Бог тебя исцелил, ему и молись". С батькой я тогда крепко поскандалил, из дома ушел. А церковь мы потом взорвали.
Про епископа мне, конечно, любопытно было слушать. А ушел Василий не так уж далеко, вместе с дружком своим Митькой - в ГПУ. Митька там быстро выдвинулся, а Васька все больше в "наседках" подвизался.
- Встретил как-то Митьку в Красноярске, обрадовался, думал, поможет по службе подняться, а он, сукин сын, хохочет: "На то я и Щукин, а ты всего лишь чебак для приманки". Вот рыжая сволочь!