— Даже и теперь?
— Ну, как вам сказать, я люблю его за то, чем он был, да и теперь он тот же, если знаешь, чего от него ждешь. Притворство всегда можно распознать. Просто теперь, когда ответственность с них снята, рядовым англичанам уже нет нужды притворяться. И стала возможна такая весьма любопытная ситуация, когда ночные горшки, вылитые в бассейн, можно истолковать как жест протеста ваших ранее бесправных соотечественников против тех общественных элементов, которые теперь не у дел, но когда-то прочно держали их в повиновении. Уж не посетуйте на меня, но я хочу сказать, что многих ваших нынешних экспертов члены клуба двадцать лет назад никак не назвали бы джентльменами. Английские дамы в Майапуре, скорее, приравняли бы их к унтер-офицерскому составу британской армии. Вот, скажем, вы посылаете такого молодчика к нам, в Майапур, обучить нас обращению с какой-нибудь сложной машиной, и относятся к нему здесь, разумеется, как к представителю высшей расы. Но мне как-то не кажется, что им движет чувство ответственности, скорее — просто желание заработать на жизнь в более или менее приятных условиях, а также убеждение, что то, что для него просто, должно быть просто и для других, а это делает его раздражительным. Мы очень быстро постигаем внешнюю сторону техники, но не ее внутреннюю логику. Это и имеют в виду молодые люди вроде Сурендраната и Десаи, когда говорят, что мы зря тратили время, играя в политику. Так или иначе, наши недостатки дают эксперту ощущение превосходства, а то, что он автоматически получает право стать членом «Джимкханы», ему льстит, хоть он, возможно, слегка и стыдится этого. Он смеется над тем, что олицетворял собой этот клуб: над старомодной чопорностью и притворством англичан из высшего класса, — и потому, очевидно, появляется здесь в шортах и в майке и щеголяет простецкими словечками. Об истории британско-индийских отношений он почти ничего не знает, а все, что с ней связано, списывает со счета как английский снобизм старого толка. Иными словами, списывает со счета и нас. За всем этим, конечно, стоит и другое — врожденная неприязнь к черным, которой он за собою не знал, но обнаруживает в себе, пожив здесь немного, — это недоверие и неприязнь он унаследовал от своих предшественников, но вдобавок он груб и смел и выражает свои чувства в физических действиях, например выливает ночные горшки в бассейн. А есть и еще одна, более сложная загвоздка. В глубине души он разделяет со старым английским правящим классом, который якобы презирает, желание, чтобы за пределами Англии на него взирали снизу вверх, а также разделяет с ним чувство утраты, потому что не смог унаследовать ту империю, в которой всегда видел некий заповедник этого правящего класса. Скажите ему это в лицо — он вас просто не поймет, а если какую-то долю и поймет, то станет отрицать. Но мы-то это понимаем. Для нас это совершенно ясно. А яснее всего, что теперь, когда нет больше ни официальной политики чужеземных правителей, ни мифа о чужеземном руководстве, которые требовали бы притворства и в частной и в общественной жизни, — яснее всего то, что за этим притворством скрывались взаимный страх и неприязнь, обусловленные цветом кожи. Даже когда мы очень любили, оставался страх, а если был страх без любви, то была и неприязнь. В этих неестественных отношениях любви-ненависти мы всегда были в проигрыше, потому что при том, какова была жизнь, да и теперь осталась, мы-то понимали — и до сих пор понимаем, даже слишком ясно, — что вы обгоняли и продолжаете нас обгонять в практическом применении практических знаний, и до сих пор отождествляем светлую кожу с интеллектуальным превосходством. И даже с красотой. Солнце здесь печет слишком сильно. Оно делает нашу кожу темной и подтачивает наши силы. Бледность — синоним житейского успеха, потому что это печать не физических, а умственных усилий, а житейский успех редко когда достигается с помощью мускулатуры… Ну, вот наконец и поезд.
И правда, с механической точностью, за которой угадывается не туземная смекалка, а чужеземный инструктаж, створки шлагбаума раздвигаются, открывая дорогу к мосту, к храму и в черный город. «Студебекер» (тоже импортный, один брахман, знакомый мистера Шринивасана, купил его с большой приплатой у какого-то американца в Калькутте) плавно трогается с места, и там, внизу, излучина реки сверкает искусственными самоцветами ночных огней. Задерживая весь транспорт, навстречу, из черного города, в кантонмент (старые названия держатся крепко) движется другая, покороче, вереница телег, запряженных белыми горбатыми буйволами. Свет фар зажигает в их круглых глазах красноватые отблески.
— Стоп! — внезапно восклицает мистер Шринивасан. — Хотите, посмотрим храм? Что, уже поздно? Да нет же, Лили, давайте покажем ему хоть что-нибудь действительно индийское. — И велит шоферу-мусульманину остановиться, где только найдется местечко.
За мостом, на том берегу, дорога выводит на площадь, в дальнем конце которой священное дерево и алтарь. Слева храм, справа кино «Маджестик», где фильм по эпосу «Рамаяна» идет при переполненном зале. После площади, напомним, одна улица уходит вправо, к тюрьме, а другая влево, к базару Чиллианвалла. Площадь освещает один-единственный фонарь у священного дерева, но здесь не темно, потому что лавчонки без передней стены еще не закрыты щитами, еще торгуют, и в них горят электрические лампочки без абажуров или ярчайшие «молнии». Откуда-то — да вот, из ближайшей кофейни — звучит через усилитель пластинка — народная песня целлулоидной цивилизации — женский голос, высокий, гнусавый, под аккомпанемент струнных, духовых и ударных. На площади много народу, бродят две-три коровы, отдыхают велорикши, и несколько нищенок со спящими детьми на увешанных браслетами руках устремляются к «студебекеру». Их глаза и кольца в носу вспыхивают, гаснут и снова вспыхивают в осколках раздробленного света.
Они окружают машину и следуют за ней то бегом, то замедляя шаг. Когда машина останавливается, их руки тянутся в открытые окна. Мистер Шринивасан вынужден пригрозить, что позовет полицию. Они отступают, но совсем немного, только чтобы дать пассажирам выйти. Шофер остается в машине, его не трогают, но за теми, кто идет теперь пешком, назад к храму, самые назойливые увязались. Только успеешь подумать, что они отстали, как оказывается — нет, вот кто-то коснулся твоей руки, тихонько дернул за рукав. Посмотреть такой женщине в глаза — и ты пропал. В Индии слишком часто приходится отворачиваться. «Ничего им не давайте», — предупреждает мистер Шринивасан. Наблюдающий эту сцену мог бы заметить, что нищенки избрали самый уязвимый фланг того трио, что движется к храму, — европейца. Заметил бы он, вероятно, и то, что женщина, которая выражает свою мольбу этим жестом — этим легким прикосновением к рукаву европейца — и уже не кричит, а настойчиво шепчет одно слово: «Сахиб, сахиб», последней признает свое поражение, когда гости уже почти достигли входа в храм.
— Придется вам снять обувь, — говорит мистер Шринивасан, — носки можете не снимать.
— Носки? Ну да ладно, или все, или ничего.
Через узкий открытый вход попадаешь в коридор в основании высокой каменной башни, отлого поднимающийся между скульптурами, которых сейчас, вечером, не разглядеть. В коридоре храмовый прислужник сидит на корточках у керосиновой лампы среди башмаков и сандалий. Мелком он делает значки на подошвах и протягивает мистеру Шринивасану бумажную полоску. Под босой ногой каменный пол коридора теплый и шершавый. Спуск в главный двор храма — четыре невысоких ступени. Под ногами — песок. Во дворе люди — они ходят, или молятся, или сидят на земле и словно о чем-то судачат. Освещение слабое. В середине двора квадратное здание внутреннего святилища, к нему ведут ступени, и покрытые замысловатой резьбой столбы поддерживают разукрашенную крышу. Вдоль стен, окружающих двор, расположены и другие святилища. Одни погружены во тьму, другие освещены в знак того, что бог или богиня не спит. Фигурки богов, в том числе маленькие, как куклы, раскрашены и увиты гирляндами. В главном святилище звонит колокол, это поклонник бога Венкатасвары дает знать богу, что хочет войти. Трое приезжих, медленно обходя двор, добираются до входа в святилище Венкатасвары. Там, у столба, стоит человек с наголо обритой головой, обнаженной грудью и перекинутой через кофейного цвета плечо кистью из священных нитей. Это один из жрецов храма. Черный, в набедренной повязке проситель стоит перед открытой дверью в святилище в молитвенной позе: руки подняты над головой, ладонь к ладони. Короткая веревка, привязанная к языку железного, свисающего с крыши колокола, еще раскачивается. Внутренность святилища только промелькнула перед глазами — в каменном сердце блеснуло золото, серебро, черное дерево. В воздухе держится приторно-горький запах. Песок под ногами то шершавый, то мягкий, как бархат. Из ворот, выходящих на реку, доносится запах воды.