– Ты кто? – спрашиваю осипшим голосом.
– Доминик… – выталкивает он из трясущихся губ, а потом опускает глаза, разглядывает что-то, лежащее на полу, вздрагивает, прижимает к лицу свою скомканную шапку и плачет тоненьким, отчаянным, детским плачем.
Я тоже смотрю вниз и вижу прежде всего мужскую руку. Ладонь залита кровью, и я вижу, как она толчками выливается из раны, разворотившей ладонь.
Я не боюсь крови. При родах я вижу ее столько, что иногда потом кровавое марево долго маячит перед глазами.
Но среди той крови обретают жизнь новые существа. А эта кровь пророчит смерть, и я знаю это так же точно, как если бы кто-то ведающий шепнул мне об этом на ухо.
Я веду взглядом от ладони вверх по руке, к простреленному, тоже залитому кровью плечу. Это Иса.
Он лежит на полу с закрытыми глазами, мелово-бледный, с заострившимися почти до неузнаваемости чертами. Рядом стоит на коленях молодой черноволосый полицейский с сумрачным выражением лица и держит красную пятнистую тряпку, прижатую к шее Исы.
Да ведь это носовой платок, который когда-то был белым! Красные пятна – это кровь!
– Клоди! – кричу я. – Дайте что-нибудь, бинты, дайте чем перевязать. Пустите меня, я врач!
Я подскакиваю к полицейскому, падаю рядом на колени, но он качает головой:
– Пуля перебила артерию, мадемуазель. Я делаю все, что могу, держу, пока могу, мы уже вызвали «Скорую»…
– Надо пожарных, – бормочу я. – Они приедут быстрее!
Вдруг я чувствую, как что-то ледяное касается моего лица. Безотчетно провожу рукой по лбу, по щекам, но это ощущение не исчезает. И тут я вижу, что Иса открыл глаза и смотрит на меня.
– Иса, – чуть слышно говорю я, – ты меня узнаешь?
Полицейский нервно дергается, и я понимаю, почему: я говорю по-русски. Я кладу руку на его пальцы, которые прижимают к ране платок, и продолжаю:
– Ты мог видеть меня раньше, не в Муляне? Вспомни!
– Где? – слабо, чуть слышно выдыхает он. – Раньше… где?..
– В Дзержинске. В роддоме. Помнишь? Цыганка, беременная цыганка со взрывным устройством под юбкой. Ты был в полицейской форме. Это был ты?
Он опускает ресницы, мгновение молчит, потом снова поднимает на меня глаза:
– Да. Точно. Докторша… Тебя прикрыл дверью тот парень, к которому мы посадили в машину Зарему. У меня было дурное предчувствие… я не хотел, думал отвезти ее сам… но мой напарник настаивал, говорил, что так будет безопасней… Я потом все-таки поехал в роддом, думал, успею что-то исправить, если случится какой-то сбой! Но не успел, – бормочет он с тоской. – Не успел!
– Какое счастье, что ты не успел! – от души выпаливаю я. – Вы хотели взорвать не что-нибудь, а роддом! Ведь мы помогаем родиться на свет новым детям! Любым. Всяким! Мы пыталась спасти даже эту вашу цыганку, даже ее ребенка! Ты что, с ума сошел?! Беременную женщину превратить в бомбу? Как вы могли ее заставить?!
– Она знала, на что шла, – равнодушно говорит Иса. – Она была настоящая шахидка, она знала свой долг и исполнила бы его… если бы не ты!
– К сожалению, я тут ни при чем, – признаюсь я с горечью. С горечью и стыдом.
Он смотрит на меня с ненавистью, а между тем меня нужно только презирать. Я ничего не сделала, ничего! Я не заслужила ни его ненависти, ни чьего бы то ни было уважения. Я только бегала, бегала, хотя за мной никто не гнался!
– Я убил бы тебя, если бы вспомнил, – шепчет Иса. – Убил бы… если бы смог! Но я еще и сейчас могу…
И он вдруг с неожиданной силой отталкивает от себя полицейского. Кровь вырывается из раны мощным толчком, и Иса, успевший чуть приподняться на здоровой, не простреленной пулями руке, валится навзничь. Несколько содроганий – и глаза его тускнеют.
– О черт, Марсель, да ведь он умер! – восклицает чернокожий полицейский. – Не миновать тебе служебного расследования, идиот! Мало что подстрелил преступника, так еще и… Какого черта ты не держал его?!
– Сержант, – бормочет Марсель, – да он сам рванулся, честное слово! Я просто не успел!
– Скажите, ради бога, как вы тут оказались настолько вовремя? – спрашиваю я, еще всхлипывая, но при этом с самым умильным выражением заглядывая в лоснящуюся физиономию чернокожего сержанта. Я хочу во что бы то ни стало отвести беду от Марселя, который спас мне жизнь. Только сам он этого не знает…
– Мальчишка, мадемуазель, – буркает сержант. – Все дело в мальчишке, понимаете? Мы приехали снимать показания с жителей Муляна в связи с убийством молодой женщины, и вдруг увидели человека в камуфлированном комбинезоне и черной маске. Мы не знали, что это мальчишка!
– Я хотел просто побегать, просто так, – всхлипывает Доминик, по-прежнему закрывая лицо. – А потом увидел Тедди. И понял, что он не спит, а…
– Тедди! – вскрикиваю я. – Может быть, он еще жив?
Я вскакиваю и бросаюсь вон из гостиной.
Пес поднимает голову, смотрит на меня и слабо тявкает…
– Доминик! – ору я. – Он жив! Тедди жив! Клоди!
Я чувствую какое-то движение рядом. Поворачиваюсь – и вижу, что Клоди не задержалась рядом со своим псом ни на одно мгновение. Она выскочила за калитку и опрометью понеслась по улице. И я знаю, куда она бежит!
На окраину Муляна. К дому Гийома. Туда, где висит под потолком светильник в виде тележного колеса, укрепленного на толстой медной трубе. А в этой трубе…
И вдруг Клоди споткнулась. Споткнулась, замерла – и истошно завопила, уставившись куда-то.
Она смотрит на дом Брюнов. Вернее, на крыльцо. На крыльце стоит человек в джинсах, голый по пояс.
Это Максвелл.
«Почему он не надел рубашку?» – возмущенно думаю я, и только потом до меня доходит, что Максвелл каким-то образом выбрался из погреба! А еще я вижу, что он держит в руках медную, позеленевшую от времени трубу примерно в метр длиной…
8 апреля 1927 года, Париж. Из дневника Татьяны МансуровойНесколько часов провела сегодня за чтением этого старого дневника. Столько воды утекло с тех пор, как я, наивная, восторженная курсистка, начинала вести его и с трепетом описывала свои «любови», ссоры с Костей, литературные вечера, на которые мы ходили вдвоем, заносила иронические заметки о его «барышнях»… потом пыталась найти утешение в хронографии темного безвременья России, которое настало после февраля 17-го года…
Я писала то прилежно, то от случая к случаю, то вовсе забывала о существовании дневника. Побудило меня сегодня вернуться к нему появление в нашем доме одного человека, которому мы с Максимом, можно сказать, были обязаны своим счастьем да и жизнью. В 1919 году он работал в Петроградской чеке, и именно благодаря его усилиям Максиму удалось бежать после ареста. Этот человек тогда и сам чудом избежал смерти и все эти годы жил в России на нелегальном положении, порою уезжая из страны, порою возвращаясь, поскольку являлся одним из ведущих эмиссаров белого движения. У него были и оставались свои информаторы в карательных большевистских органах, и именно он привез нам сегодня весть о том, что в ходе «чистки», проведенной Дзержинским, арестована и расстреляна Ольга Федоровна Голубовская, которую чаще называли Еленой Константиновной Феррари. Ее обвиняли в связях с контрреволюционной организацией.
Воздержусь от оценки, справедливо ли это обвинение. От этой женщины всего можно было ожидать. Но, впрочем, говорят, Дзержинский страдает манией преследования, как и все ведущие большевики…
Но не о судьбе Феррари речь!
Я знаю своего мужа – он не трус и весьма реалистический человек. Однако мне показалось, что нынче я физически увидела, как сошла с его лица тень давней, тщательно скрываемой от меня тревоги. Наконец-то канула в прошлое та стародавняя и непостижимая история о дневнике Шарлотты Лепелетье и маниакальном желании «итальянки-цыганки-еврейки», футуристки Арлезианки, поэтессы Елены Феррари, чекистки Ольги Голубовской завладеть им! Не раз и не два возникала эта женщина, похожая на зловещую тень, поперек нашего пути, и хоть Максим не любит говорить об этом, я не могу удержаться, чтобы не похвалиться: скорее всего, тогда, в Константинополе, я оказалась права. Мои опасения, что именно Елена Феррари была причастна к потоплению яхты генерала Врангеля «Лукулл», имели под собой веские основания. Между прочим, косвенное подтверждение этому мы получили в 1922 году в Берлине. Мы были там проездом, буквально с вокзала на вокзал. Нас встречал и проводил для нас экскурсию по городу поэт Ходкевич, давний знакомый Максима: некогда Ходкевич и его жена Инна были дружны с Асей Мансуровой-Борисоглебской. И Ходкевич обмолвился, что несколько раз видел в литературных кружках Берлина некую особу, которая напомнила ему Петербург и то кипение литературных страстей, которое царило в столице еще до революции. Кажется, он встречал эту особу среди футуристов. Однако стихи ее были слабы, и она очень скоро оставила увлечение поэзией и обратилась к политическим забавам. Ходкевич не мог вспомнить ее имя, да и она явно не горела желанием возобновить старинное знакомство здесь, в Берлине.