(Не напоминает ли он изнеженного, занятого только собой… герцога Лозэна?..)
Вот первая встреча Царь-Девицы со спящим Царевичем, — не ожидала она увидеть его таким маленьким, склонилась над ним сперва насмешливо, потом с нежным недоумением и немножко со страхом:
Взглянула — д' как расхохочется!В ладошечки — д' как всплеснет"Я-чай, еще в пеленки мочится,Пустышечку еще сосет!"………………….И водит всё —По бровочкам,По лобикуРукой."Молоденький!Да родненький!Да плохонький какой!"
Но он спит, ее речей не слышит, — и вот уже она поет ему колыбельную песню:
"Спи, копна моя льняная,Одуванчик на стебле!Будет грудь моя стальнаяКолыбелочкой тебе.
Сна тебя я не лишаю,Алмаз, яхонт мой!Оттого, что я большая,А ты — махонькой!"
Но пришло время расставаться, — Царь-Девица прощается с Царевичем, которого уже успела полюбить, — и в ее словах звучит горькая мудрость, выраженная так по-цветаевски и одновременно по-"простонародному":
Пока еще заботушкойНе стал — прощай, забавонька!
Царь-Девица вполне живая: она цельна душой, великодушна сердцем, сильна духом, беззащитна в чувствах, бескомпромиссна в поступках. Цветаева привнесла в поэму много личного, выстраданного — под ее пером оно переросло в общечеловеческую, извечную коллизию. Ее Царевич-воплощение недо-личности и недо-чувств. Он — собирательный образ всех этих "Комедьянтов", "спутников" и прочих равнодушных, скользящих по чувствам, а не живущих ими; олицетворение великой слабости не-любви (если перефразировать цветаевские слова) — самой непобедимой из стихий. Ибо сила (Царь-Девица) может, по Цветаевой, иметь дело лишь с силой же; со слабостью (Царевичем) ей не справиться, если только не случится чудо, и эта слабость сама не пожелает стать силой, как у Царевича, который после третьей не-встречи с Царь-Девицей проснулся и бросился за нею в море. Он прозрел, так же, как Каменный Ангел…
Сила — Солнце — огонь — Царь-Девица.
Слабость — Месяц — холод — Царевич.
Воплощение мужского "убожества", которое заставляет страдать женщину, — вот кто ее Царевич-гусляр:
…В нынешней жизни — выпало так:Мальчик поет, а девчонка плачет.
("Памяти Г. Гейне")
Именно жизненное содержание своей сказки имела в виду Цветаева, когда в июне 1923 года писала:
"О русском русле… Русская я только через стихию слова. Разве есть русские (французские, немецкие, еврейские и прочие) чувства? Просторы? Но они были и у Атиллы. Есть чувства временные (национальные, классовые), вне-временные (божественные, человеческие) и до-временные (стихийные). Живу вторыми и третьими. Но дать вторые вне первых (одежды их) иначе как в народных стихах — нельзя. Россия — некая необходимая плоть[47]. Прочтите "Царь-Девицу", настаиваю. Где суть? Да в ней, да в нем, да в мачехе, да в трагедии судеб, да в том, что все Любови — мимо… "Ein Jungling liebt ein Madchen" (Heine)[48]. Да мой Jungling никого не любит… он любит гусли, он брат Давиду, и еще больше — Ипполиту (вместо гуслей — кони!). Вы думаете — я также не могла <бы> написать "Федру"? Но и Греция, и Россия — одежда… Сдерите ее и увидите суть. Это (в "Царь-Девице") сделал пока один Б. Пастернак. "На Вашу вещь не польстится иностранец, в ней ни опашней, ни душегреек, ничего русского-оперного, в ней человеческие души, это иностранцу не нужно"".
В "Царь-Девице" — органическое слияние "цветаевского" и фольклорного, поэтического искусства и народного простодушия. Поэтика Цветаевой и русское народное творчество, взаимопроникая, создают особый стиль, "изюминка" которого — в смешении цветаевской афористичности и просторечий, архаики и литературной "правильности":
Хочешь цельным уйтиДа из женских тенёт —Держи сердце в горсти,Дай челну полный ход…Запиши себе в грудь.Говорившую — забудь…
Подобные примеры говорят о том, что "Царь-Девица" — эпос лирический. Некоторые его строки являют собою внутренний монолог и действующего лица и автора одновременно, — как только что приведенные строки: смесь авторской и мачехиной речей. В другой раз это-лирические монологи-песни: Царь-Девицы ("Кто спит — тот пьян, кто спит — тот сыт. Да, цветик благовонный! Есть Толстый Царь, есть Тонкий Царь, ты Царь мой будешь — Сонный!"); Царевича ("Все печаль свою покоил, Даже печки не сложил, Кто избы себе не строил, Тот земли не заслужил") и т. д. И, наконец, — лирические монологи автора, который всегда — внутренний соучастник событий. Авторская речь блещет афоризмами, "формулами", — не теряя в то же время народной окраски: "Нет такой вершины, чтоб тоске — крута", "Покорность с бабой родилась", "Одно дело — слушать, а другое — слышать" и др.
Но "Царь-Девица" — не только эпос и лирика, это еще и драма. Едва ли не половина ее сюжета построена на прямой речи и движется диалогами и монологами. Как правило, в фольклоре прямая речь предваряется авторской (в былинах, например: "Говорит он ему таковы слова" и т. п.). Цветаева решительно вводит в эпос прямую речь без всяких авторских сопровождений. Вот как, например, беседует Царевич с Дядькой-колдуном (спрашивает Царевич, отвечает Колдун):
А за дверью скреб да скреб…— "Дядька, ты?"— Я, твой лодырь,Твой холоп-лысолоб!..
Так же остро и живо звучат диалоги Печати-ожога (поцелуя Царь-Девицы) со Слюнкой (поцелуем Мачехи), Мачехи с Царевичем, Царевича с Царем, — и монологи. Вот плач влюбленной Мачехи по исчезнувшему пасынку; по инструментовке и ритмике это — плач-заклинание:
Ой, ветлы, ой, ветлы —Полночные метлы!Ой, ветлы!
Ой, рот ты мой блёклый,Глаза мои стёклы —Ой, ветлы!..
Не жить мне на свете!Ой, ветлы, ой, ветер,Ой, ветер!..…………….Отравой-обманом —Объелась-дурманом,Ой, ветер!
Языку "Царь-Девицы" чужда нарочитая, искусственная лубочность. Цветаева почти не употребляет просторечия-штампы — "коль", "кабы", "ан", "аж", "хошь" и прочие. Ее арсенал — простонародно-образные слова фольклорного происхождения — притом, однако, не устаревшие в живом языке. В ее поэме они незаменимы: "изюм-шептала", "кручинный" (о Царевиче), "шептун" (о Дядьке-Колдуне), "снеговее скатерти" (лицо Царевича), "кулашная", "калашная", "кумашная" Русь… Ее мастерство — в управлении этими словами, в необычном, даже рискованном соседстве их со словами привычными, современными, литературными: "кто бы мне душу распростал", "спесь-ее-льдина слезой изошла" и т. п. Так создаются цветаевские аллегории-формулы; от поэта к народу и опять к поэту.
По-особенному преобразовывает Цветаева такую традиционную фольклорную принадлежность, как сложные слова. В русском народном творчестве они чаще всего — двойные: "грусть-тоска", "Волга-матушка", "Иван-дурак" и т. п., произносятся как бы в одно слово и составляют некие установившиеся, окаменевшие понятия-штампы. Цветаева создает свои сложные слова-понятия, но притом отнюдь не штампы, а, наоборот, уместные лишь в данном, совершенно конкретном случае. Создавая сложное слово-понятие (двойное, иногда тройное), чтобы показать цельность понятия, Цветаева соединяет все слова дефисом и делает инверсию: "Царь-мой-лебедь", "глотка-пересохла-гортань", "мечом-поиграв-рукоятью", "память-читает-письмо", "грудь-разломила-сталь", "как золотом-писанный-краской" (вместо: "мой Царь-Лебедь", "пересохла глотка-гортань" и т. д.). Инверсия сделана отнюдь не для соблюдения нужного ритма: ведь от того, как сказать: "плывет Царь-мой-лебедь" или "плывет мой Царь-лебедь", "как золотом-писанный-краской" или "как писанный золотом-краской", ритм не меняется. Инверсия нужна Цветаевой для усиления просторечно-образной интонации.
О таких типичных фольклорных приемах, как употребление уменьшительно-ласкательных слов, нет нужды говорить подробно; достаточно на нескольких примерах убедиться, сколь неистощим поэт в создании целой россыпи уменьшительно-ласкательных словообразований: "Ляжет парень смирней травиночки От кровиночки-булавиночки", "вороток", "бровочки", "волосочки" (у Царевича); воды "пригоршенка"; "на первый раз — вприглядочку, а уж второй — вприкусочку", и т. д. А сколько разнообразнейших сравнений разбросано в поэме; перечислять их — значит, переписывать все подряд: "Твоя-то — перышко, моя-то — лапища" (говорит Царь-Девица о руке Царевича и своей); "но не сон-туман, ночное наважденьице — то Царицыно перед Царем виденьице"; "глаза желтые — янтарь шаровой" (у совы); "ветр с кудрями-грудью, как любовник, смел". Так и кажется, что поэт упивается словесной игрой, не зная удержу и предела. Недаром Марине Ивановне было очень дорого ее монументальное детище: "Вся сказочная Русь и вся русская я", — признавалась она Волошину (письмо от 27 марта 1921 г.).