И Баклагин отвел глаза, угрюмый и грустный при мысли, что клипер, за которым он так неусыпно доглядывал и заботился, который лелеял и любил, как близкое и дорогое существо. — теперь не его клипер… И все кончено… Служба, которую он любит, невозможна… И еще позор суда…
Да… Он был жесток…
И в смерти Никифорова, и в той почти молитвенной радости матросов, вызванной уходом капитана и его, он словно бы прозрел всю силу своей жестокости.
Баклагин не переставал думать о том, о чем до смерти Никифорова, в которой себя обвинял, и не думал.
Как он, Леонтий Петрович, — казалось, не злодей же, — сделался таким жестоким и самым неумолимым исполнителем, особенно когда сделался старшим офицером?
Он считал себя честным и правдивым человеком. Он был добродушен и ласков с вестовым и с матросами на берегу, но на судне…
Конечно, без наказаний нельзя во флоте. Но ему теперь казалось, что можно было бы и легче… Он точно не видел, что жизнь на «Кречете» действительно была арестантской… И, кроме того, матросов обкрадывали. Он возмущался, но и только…
«И Пересветов ведь прав!» — с тоской думал Баклагин. Он, старший офицер, действительно усердствовал, во имя чего и перед кем? Мог бы и остановить тогда Пересветова, когда доктор говорил, что Никифоров не выдержит стольких линьков. Мог бы… Должен был… И капитан послушал бы своего старшего офицера, как слушал всегда и во всем по морскому делу. Баклагин ведь знал, что когда засвежеет или придется штормовать, то трусивший и мало находчивый капитан всегда беспрекословно приказывал то, что под видом почтительных советов приказывал старший офицер.
А между тем…
И какая слепота! Он не догадывался, что ревизор делится… Он не думал, что Пересветов такой форменный подлец… Его же одного обвинял в жестокости и о чем же приходил просить… В какой гнусности подозревал его, не знающего подвохов и лакейства!
Он служил со многими и всякими капитанами, но такого позорного человека, такой подлой душонки не видал, слава богу…
«Проворный» был в нескольких саженях.
Баклагин стал еще мрачнее. Ему было оскорбительно-неприятно встречаться с знакомыми на корвете…
«Что, Леонтий Петрович? Запороли человека и пожалуйте к адмиралу!» — казалось Баклагину, встретят его на «Проворном», на котором с командой не так обращались, как на «Кречете».
— Шабаш! — скомандовал Баклагин.
Он оставил на банке три доллара.
— Гребцам! — промолвил Баклагин загребному и поднялся на корвет.
X
Командир «Проворного», бывший на палубе, подошел к Баклагину, крепко пожал руку и деликатно, ни словом не упоминая о служебной серьезной неприятности, с приветливостью сказал:
— Ну как нашли корвет со шлюпки, Леонтий Петрович? Вы ведь дока… и я дорожу вашим мнением, вы знаете?
— В отличном порядке, Иван Иваныч… Красавец корвет… А я, извините… Адмирал потребовал… Адмирал…
— Да… да, ждет вас… Он, как я знаю, очень ценит в вас отличного морского офицера, Леонтий Петрович, и рыцаря правдивости! — прибавил капитан, который, как председатель следственной комиссии, знал об этом и счел долгом обратить на редкое показание Баклагина внимание адмирала.
Баклагин мысленно поблагодарил командира и попросил вахтенного офицера послать доложить адмиралу.
— Он приказал просить к нему, Леонтий Петрович, без доклада.
Баклагин вошел в адмиральскую каюту.
— Пожалуйте, Леонтий Петрович…
С этими словами Северцов привстал, протянул свою маленькую белую руку и указал на кресло у письменного стола, в глубине каюты, у открытого большого иллюминатора в корме, из которого точно в рамке виднелось море и бирюзовое небо.
— Прикажете папиросу, Леонтий Петрович? — предложил адмирал, пододвигая ящик.
— Очень благодарен, ваше превосходительство. Я привык к своим! — без всякой аффектации почтительности или благодарности, просто, видимо, не путаясь предстоящего объяснения, проговорил Баклагин тем покойным, слегка официальным тоном, каким говорил обыкновенно с начальством.
И достал из кармана объемистый портсигар, вынул толстую папироску и, вложив в янтарный мундштук, не спеша закурил.
Этот хмурый человек словно бы не знал, что может ему предстоять и в какой служебной зависимости находится от адмирала — до того Баклагин был непохож на испуганного или на представляющегося испуганным подчиненного. Северцов несколько удивленно посмотрел на Баклагина. И вместе с невольным уважением, которое вызывал Баклагин в Северцове, он словно бы рассеивал престиж молодого адмирала в его же глазах. И это сознание было неприятно Северцову. Он как будто терял с Баклагиным тон, которого надо было держаться справедливому, строгому и нелицеприятному адмиралу.
Баклагин невольно помешал внутреннему покойному довольству адмирала. И Северцов, при всей гордости своею независимостью, казалось, был бы более доволен, если бы Баклагин показал себя менее независимым и более чувствующим престиж адмиральской власти, безукоризненной справедливости и редкого повиновения голосу долга.
Его превосходительство несколько секунд помолчал и, слегка краснея от самолюбивого самоудовлетворения тем, что собирался сказать, с обычным своим серьезным спокойствием проговорил:
— Я считаю своим долгом прежде всего выразить вам благодарность за то мужество откровенности, с каким вы ответили на вопросные пункты. По крайней мере, вы не побоялись серьезной ответственности и сознались во всем.
— Я говорю правду, ваше превосходительство, не в ожидании благодарности! — ответил Баклагин.
Северцов покраснел. Он понял, что Баклагин не только не обрадован благодарностью, а, напротив, отклоняет ее.
И, сбитый с позиции, он уже несколько нервнее проговорил:
— Из вашего показания видно, что наказания были жестоки. Вы знали, что закон, допуская телесные наказания, не имел в виду истязаний…
— Знал, ваше превосходительство.
— Но, быть может, вы исполняли приказания капитана?..
— Я и сам наказывал, ваше превосходительство.
— А кем наказан покойный Никифоров?
— По приказанию капитана, но в моем присутствии. И смерть матроса — моя вина… Я мог бы остановить наказание и доложить капитану, но я этого не сделал.
— Почему?
— Прошу разрешения не отвечать вашему превосходительству! — мрачно сказал Баклагин.
Он подумал: «И как смеешь ты залезать в мою душу!» И адмирал показался ему далеко не симпатичным.
И в ту же минуту Северцову Баклагин показался грубым и не понимающим такого справедливого адмирала, как он.
— Мне очень жаль, что в вас эскадра лишится хорошего морского офицера, но я все-таки обязан представить все дело высшему начальству и просить о предании всех прикосновенных суду.
Баклагин молчал. Ни проблеска желания просить о чем-нибудь адмирала.
И он уже с меньшим спокойствием прибавил:
— Впрочем, я буду просить министра, чтобы вас избавили от суда… Я ведь знаю, что вы были только исполнитель в наказании Никифорова… И ваша прежняя служба…
— Прошу ваше превосходительство отдать меня под суд. К чему же нарушать справедливость ради меня, ваше превосходительство? Я виноват, и дело… суда покарать! — холодно и сухо ответил Баклагин.
Северцов покраснел и, едва сдерживаясь, несколько возвышая голос и раздражаясь, сказал:
— Это уж мне предоставлена власть. А вас покорнейше прошу отправиться в Россию и явиться к начальству. С богом!
Адмирал поклонился, но не подал руки Баклагину и, когда остался один, почувствовал себя словно облегченным и снова испытывал чувство удовлетворенности и сознания своего престижа.
Баклагин поставил на свой счет памятник матросу Никифорову и после этого вернулся в Россию.
Суда ни над кем не было. Все прикосновенные остались на службе. Только Баклагин сам подал в отставку.
Куда уйти?*
I
Валерий Николаевич Привольев, крупный, свежий и видный курчавый блондин под сорок, с очень белым, отливавшим нежным румянцем и несколько рыхлым лицом, напоминающим недошедшее заливное, в этот зимний день обедал торопливо и без обычного плотоядного внимания к наваристому супу с фрикадельками, кровяному ростбифу и трубочкам со взбитыми сливками.
Идеальный, еще влюбленный муж, любящий прелесть домашнего очага, Валерий Николаевич не рассказывал сегодня жене новостей и свежих сплетен, которые обыкновенно привозил со службы, мило пошутил с двумя птенцами, очень похожими на него, и не спорил со своим гостем Иваном Ивановичем Безбородовым, давнишним другом-ровесником, худощавым чиновником-скептиком и неисправимым спорщиком.
Привольев только любезно подавал реплики и помалчивал, пощипывая свою выхоленную шелковистую бороду и стараясь скрыть нетерпение поговорить с Иваном Ивановичем наедине.