И боцман стал сыпать самые невероятные ругательства, на которые была только способна художественная выдумка вспылившего и негодующего боцмана. Он грозил, что подлеца, из-за которого капитан на всех «обидится», беспременно разыщут, и уж тогда…
— Тогда, — воскликнул боцман, придумывавший самые жестокие наказания, — тогда будет ему прописана плепорция в триста линьков!.. Отшлифуют до бесчувствия… Вгонят в чихотку… И никакой форменный матрос не пожалеет паршивую Иуду, чтобы ей подавиться Дианкой!..
Боцман выдержал паузу и прибавил:
— Так лучше сей же секунд повинись!
И красноречивые предсказания боцмана, и советы трех старых «правильных» матросов: вспомнить совесть и не поступать против товарищей — не поощряли виновного сознаться.
Тогда негодующий боцман решил произвести свое предварительное и скорое дознание.
По общему мнению команды, он «дрался с рассудком и с опаской» и сильная его рука была «легкая». И действительно, боцман не очень серьезно ткнул в лицо нескольких ленивых матросов, имевших некоторое основание питать недобрые чувства к Дианке, и затем допросил слегка подозреваемых.
Не получив признания, боцман пошел допрашивать ненавистного ему продувного лодыря — Елисейку Зябликова.
Этот пригожий молодой матрос из кантонистов лениво оттирал суконкой медный кнехт у борта на юте и, казалось, не обращая внимания на общую подавленность, беззаботно напевал себе под нос какую-то разухабистую песню.
Сильное и, казалось, основательное подозрение, которое внушал Зябликов, в боцмане еще более усилилось при виде этой беззаботности лодыря.
И боцман не сомневался в виновности Зябликова.
Еще бы!
Недаром Зябликов не раз при всех грозился, что придушит Дианку, и боцман не раз видел, с какой жестокостью Зябликов при удобном случае бил капитанскую собаку.
В свою очередь и злопамятная Дианка ненавидела матроса.
Зябликов считался не только последним матросом на клипере, лодырем и трусом в море, но и ненадежным, лживым человеком, хвастуном, дерзким на язык, с которым лучше не связываться.
И матросы сторонились его и слегка побаивались.
Крупный и волосатый, с вздувшимися жилами, просмоленный кулак боцмана особенно сильно лег да красивое и несколько наглое лицо Зябликова.
Он довольно хладнокровно выдержал удар и, отступивши от боцмана, не без наглой в злорадной усмешки, искривившей его крупные губы, спросил:
— Ты это за что?
— Небось знаешь за что, подлец!
— Зря дерешься. Не я подарил Дианку акул-рыбам.
— Не ты? Кому ж другому, подлецу?
— То-то не я. А по правде скажу: очень даже рад, что нашелся другой матрос. Давно бы Дианку в воду… Недаром сучьего ведомства… Подлей и обманней была самой подлой бабы… Вроде быдто за боцмана бегала, подлая, в палубу и тишком цапала за ноги.
— За то Дианка и цапала тебя, что ты подлый матрос. Понимала тебя. Ты извел животную. Побереги лучше шкуру. Не барабанная. Винись, кантонищина.
— Считаешь себя умным, а зря грозишься. Давно утопил бы Дианку, если бы польстился на такое дело.
— И льстился. Обещал придушить собаку.
— Мало ли что скажешь от игры ума.
— Врешь! Ты утопил Дианку. Не губи людей. Признавайся. Не признаешься, так все равно по совести тебя отлепортую. Всем известно, какой ты арестант.
— А ты еще быдто праведный судья! Так докажи, что я утопил Дианку. Докажи, правильный боцман!
Боцман пришел в ярость.
Чувствуя неодолимую потребность возмущенного чувства сию же минуту истерзать это красивое и словно издевавшееся лицо, он бросился к Зябликову с поднятым кулаком.
Но тот отскочил.
В ту же минуту боцман и матрос увидели старшего офицера, поднимавшегося на мостик.
Тогда Зябликов умышленно громко проговорил притворным обиженным тоном:
— За что безвинно дерешься, боцман! Не очень-то дозволено зверствовать! Старший офицер не похвалит!
— Ты… ты утопил Дианку. Ты, подлая тварь! — сдавленным уверенным голосом прохрипел боцман.
И, погрозив кулаком, бросил на матроса взгляд, полный злобы и презрения, и пошел вприпрыжку на бак.
Зябликов снова стал оттирать кнехт, но уже больше не напевал и взглядывал на небо и на океан встревоженными глазами.
Беззаботность с его лица вдруг исчезла.
III
После трех почти бессонных суток и после страшного душевного напряжения, пережитого трусливым человеком, который должен был скрывать от людей и опасность клипера, и, главное, свой страх перед смертью, минутами, казалось, неминуемою, — старший офицер сегодня проспал. Он не поднялся, как обыкновенно, с командой и не раздражался, упрекая себя.
Радостный, что он держал себя молодцом в бурю и капитан, кажется, доволен им, что опасность прошла и «Красавец» так хорошо выдержал страшный шторм, — старший офицер чувствовал себя счастливее и жизнерадостнее и, казалось, ощутил всем своим существом всю прелесть роскошного утра, которой прежде не замечал.
Весь в белом, невысокого роста, с длинными расчесанными рыжеватыми бакенбардами, обрамляющими широкое и скуластое загорелое лицо, несколько осунутое после шторма, с маленькими глазами и мясистыми щеками, старший офицер стоял на краю мостика, вдыхая полною грудью чудный морской воздух, веющий свежестью океана. Он взглядывал и на небо, и на океан и, видимо, довольный собой и природой, обратился к вахтенному офицеру:
— А ведь чудное утро, Виктор Андреич.
— Прелесть, Павел Никитич! — восторженно воскликнул совсем юный мичман.
— И океан какой… А ведь какую штормягу задал… я вам скажу!
О шторме, который наводил на старшего офицера трепет и заставлял уходить в каюту и там рыдать и молиться, чтобы снова скрывать на людях малодушный страх, старший офицер сказал несколько небрежным тоном и, самодовольно улыбнувшись, прибавил:
— Небось, Виктор Андреич, сердце ёкало?
— Совсем перетрусил… До стыда трусил, Павел Никитич! — ответил мичман и, считая себя бесконечно виноватым за то, что он такой трус, смутился и покраснел.
— Ничего… Попривыкнете, Виктор Андреич, — покровительственно сказал старший офицер. — И я в первый свой шторм, который испытал, когда был мичманом, вспоминал бога. Однако посмотреть «убирку»… И то проспал сегодня! — прибавил Павел Никитич.
И, словно бы считая неудобным быть при матросах необыкновенно радостным и счастливым, он спустился с мостика с серьезным и озабоченным лицом доки старшего офицера и пошел на свой обычный утренний осмотр клипера.
Когда Павел Никитич спустился, сопровождаемый боцманом, в палубу, боцман нашел, что время было доложить старшему офицеру о беде — и не при матросах, а без свидетелей, когда старший офицер, по мнению Иваныча, кое-что понимающего в психологии, легче «входит в понятие».
IV
— Осмелюсь доложить, ваше благородие!.. — угрюмо начал боцман.
— Осмеливайся… докладывай, Иванов! — с шутливым благоволением сказал старший офицер.
— Команда вроде потерянной из-за эстой беды, что стряслась, ваше благородие! — еще подавленнее и угрюмее докладывал боцман на ходу.
— Что такое? Какая беда, скотина? — тревожно спросил старший офицер, внезапно остановившись и повернувшись к боцману.
И маленькие, только что веселые глаза сердито забегали и зло смотрели на боцмана, вдруг испортившего превосходное настроение Павла Никитича.
— Дианка пропала, ваше благородие! — промолвил боцман с таким мрачным видом, точно сообщал о необыкновенном несчастии.
— Капитанская собака? Дианка? Куда ей пропасть? — испуганно протянул старший офицер, еще не поверивший, казалось, этому неожиданному и крайне неприятному известию.
Он знал, как любил командир «Красавца», капитан второго ранга Бездолин, Дианку и какое произведет на него впечатление пропажа его единственного и верного друга, как называл Дианку молчаливый и хмурый капитан.
— Весь клипер обшарили с капитанским вестовым Мартышкой, ваше благородие! Нигде нет. Мартышка вовсе взревел от страха… Беда!
— Так где же Дианка? — растерянно спросил Павел Никитич.
Боцман не без снисходительности к бессмысленному вопросу старшего офицера ответил:
— Надо полагать, что за бортом, ваше благородие!..
— Конечно, за бортом, осел!.. Значит, матросы? Этакая возмутительная подлость!.. Ты, боцман, как допустил? Как опозорил своего старшего офицера? Понимаешь ли, что матросы сделали? — резко и отчеканивая слова, говорил Павел Никитич, слегка бледнея.
«Пустой человек. Один форц, и нет настоящего понятия. Только одного себя обожает и о себе понимает!» — подумал боцман.
И, взволнованный огульным обвинением команды, он горячо проговорил:
— Команда непричинна, ваше благородие!