Посланный по воде пересечь нам путь. Сразу посланный по воде, без блуждания в чащобе и запутывания следов.
Тускло отсвечивают при лунном свете стальные и посеребренные латы. Подняты забрала и лица всех в тени, и потому кажутся слепыми или спящими. Свисают со шлемов султаны, волосяные, гривами, и из перьев.
Вырезные поводья отпущены. Ртутный блеск на наконечниках длинных копий, на саблях, на булавах и боевых молотах-клевцах.
Теперь уже не убежишь. Приближается цепь всадников.
– Ну вот. Судьба не была милостивой к нам.
…И тут же какое-то каменное строение, и в него бросают разного размера тюки, мешки, ящики. Они соскальзывают куда-то вниз, как киль по просаленному желобу, когда корабль или ладью спускают на воду. И ночь. Ночь потемневшая: потому что луна вот-вот скроется. А вокруг нас с Гордиславой десяток воинов и Витовт Ольшанский на вороном коне.
– Ну вот, паны радцы[153], – обращается он к воинам, – вот паны-райцы. Обойдемся без раженья[154], без судьи и подсудка[155], без провста[156], без подскарбия, чтобы тот возвращенные сокровища считал. Пусть вот полежит с ними, пока тут с проверкой этот крятун, вран этот, Станкевич, будет торчать.
Он указывает воинам на нас:
– Совлеките с них ризы[157].
Одежда падает к нашим ногам, в траву.
– Что, умет? Встретились все же. Ничего, защитник ваш спит. Ой, крепко сонное вино. А вас? Вас я таким напою, что в свое время навеки уснете. Воры и крадла.
– Замолчи ты, воряга, воропрят, – отвечает Валюжинич моими устами. – Предал твой пращур Слуцкого, ограбил и князьев тех, и короля. И ты весь в него. Меня и друзей моих продал, обобрал короля. Так что не хайлал бы ты. Что-то ты ущипливый[158] больно. Вот за тую ущипливость, за насмешку над нами, за вороватость так тебя будут щипать щипцами да клещами, что мясо с костей полетит. Злодейству твоему свидетелей много, а главный – бог.
Он усмехается страшновато:
– Ты не надейся меня так раздразнить, чтобы я тебя на быструю да легкую смерть отправил, да еще и столмаха[159] позвал бы, чтобы он вам погребательную колесницу да гробы сразу смастерил. Не будет этого. Вспомните вы у меня еще прошлогоднюю мякину.
– Пиши строчне, – после паузы обращается он к всаднику со странным цилиндрическим предметом в руке, – ровненько в строку.
Вначале женщину, а потом и меня обхватывают под мышками петлей с каким-то хитроумным узлом и опускают по наклонной плоскости, а потом с какого-то карниза – прямо вниз, в черное отверстие.
Камень у меня под ногами. И тут же дернулась веревка под мышками. Ага, это бортный узел. Дернув, снимаешь петлю с самого высокого сука. Какой-то миг я еще вижу, как двумя змеями мелькнули вверху, в пятне, откуда едва-едва просачивается свет, две веревки.
– Вот так, – долетает сверху голос, – тут вам и ложе, тут вам и жить, и кончиться. Вода там в углу, капает с потолка, там кадка стоит. Видите, я вас – свирепо да люто – не замордовал. И скарб вы в нижней кладовой получили в наследство. И хата роскошная, округле[160] семь саженей. Ну вот, будете вы там сторожами, и живым вас не докликаться.
Вот уже светлое пятно над головами. Слышен глухой звон обожженной плинфы[161] о другую, звон кельмы о камень.
И мрак. И ничего больше. Лишь густой и жирный, как сажа, мрак.
– Ты умрешь через год, – кричу я без надежды, что тот еще меня услышит. – Не позже!
…Я ничего не вижу. И одновременно почему-то вижу, как черный всадник во главе конного аршака выезжает лесной тропинкой на поляну (трое каменщиков тащатся сзади).
Черный вдруг пускает коня рысью, машет рукой.
И тут из дебрей отовсюду выезжают, выскакивают всадники. У них в руках нет пищалей. Удивляться этому нечего, вон, вдалеке, виднеется верхушка костельной звонницы. У них в руках длинные луки из беловежского тисса. Звучно щелкают отпущенные тетивы о кожаные перчатки на левой руке. И роем летят длинные-длинные стрелы с наконечниками, вываренными в отваре хвои, коры и древесины того же тисса. Смертоносные длинные стрелы – «спасения же от них нет».
Каменщики падают сразу. Воины еще вертятся, пытаются прорваться, но постепенно сползают с коней на траву. Они так утыканы стрелами, что скорее похожи на ежей, чем на трупы людей.
Вижу лицо хозяина. Губы его ядовито шевелятся. Он обводит глазами мертвых.
– Да, правду ты говорил. Злодейству моему свидетелей много. – Он возводит к небу глаза. – А главный – бог.
…И снова черная тьма. И вновь неожиданный свет. Замковый двор, залитый солнцем. Огромный, вначале общинный, а потом фамильный дуб. Кипит вокруг него пестрая толпа. Магнатская, шляхетская одежда, латы воинов, одежды вольных крестьян. Подальше, в воротах и за воротами, белая туча совсем простых. Из общего гула вырываются отдельные фразы.
– А всех свидетелей из тех латных людей, – это говорит подсудок, – поставить пред очи высокого суда нельзя. Потому что той же ночью их какие-то лихие, побродяжные, гулящие люди до смерти выбили. И те лихие люди не из воинов, но из простых разбойников были, потому что не имели гаков ниц, а имели луки со стрелами отравленными.
Снова содом. Всплывает умное лицо Станкевича. Рука на евангелии:
– Клянусь, что если князь утеклецов догнал, то и отпустил сразу же по просьбе и совету моему. А что они деньги тех бунтовщиков везли и деньги его королевского величества – того я не знал.
И после паузы:
– Только деньги те доселе нигде не всплыли. И поиск наш ничего не дал. А всплыть должны были. Значит, спрятаны они, под завалой. И надо бы еще дознаться, не повстречали ли беглецов другие люди князевы.
Снова шум голосов. И уже возле подставки с евангелием сам князь.
– Фортугалем[162] предка моего Петра Ольшанского клянусь. – Рука его тащит из-за пазухи золотую цепочку.
– Предка-изменника, – неслышно шевелятся губы Станкевича.
– …а понадобится, так поклянусь и на святом евангелии. Не под пыткой, как слуги, а по совести, что я тогда, отпустив их, с паном Станкевичем обратно к замку поехал. А вот второй раз я их не ловил. И главное, не убивал. А свидетели Язеп Горощук, купник[163], да Протас Леванович, писарь, клянутся, что те двое – живы. И жить будут еще столько дней, сколько отпустит им бог. Я же ни оружием, ни плахой ускорять конец этот не буду, в чем и слово свое кладу.
И снова мрак. И далекий голос:
– Князь наш Витовт, не дождавшись конца разбора, нежданно, скорым чином умре.
Снова мрак. Уже на вечные времена. Два стража крещеные, а третий – не крещен.
…Собственный скрежет зубовный будит меня.
Состояние мое было в тот день никудышное. Даже встреча со Сташкой не принесла облегчения: все время я помнил отблески ночного звездного света на ее лице, когда «нас» опускали на арканах в яму. Последние отблески света.
Неизвестно почему мы пошли в направлении Ольшан (скорее всего потому, что и замок, и костел, и сама Ольшанка опостылели нам, как манная каша во времена золотого счастливого детства), и я, сам не зная зачем, рассказал ей обо всем, не исключая и кошмаров.
– Бывает, – сказала она. – Просто человек столько думает об этом, что мысли не оставляют его и во сне.
– А почему во сне все так, будто все знаешь?
– Отсутствие логики. И присутствие какой-то высшей логики. Во сне все объяснимо, а восстанавливаешь наяву – черт знает, какая глупость снилась. И наяву это мешает, а во сне – все как бы раскованное. И воображение в том числе. Теорема из эвклидовой геометрии про пересекающиеся прямые (или линии – вот, черт, ненужная была наука, так я всю терминологию и позабыла).
– Правильно. Кто-то из знаменитых говорил, что знаний в его книжном шкафу больше, чем в нем самом. Однако он по этой причине не плачет. Потому что он не шкаф, он – физик… Я тоже забыл многое из школьной премудрости, но если уж свернули на забытую геометрию, то мои пересекающиеся линии пересекаются за границами воображаемой плоскости, за границами яви, во сне.
– Ну и что вы теперь думаете об этом?
– Ничего.
Все еще молодая, сочная зеленая листва сплеталась над дорожкой. И по этой дорожке шла та, которую я потерял навсегда не только в кошмарном сне.
– А знаете, – вдруг оживилась она, – оно, видимо, соответствует действительности, ваше сонное «решение». И вправду, не прикасался Ольшанский к вновь отбитым сокровищам, и вправду, сам пальцем не тронул пойманных. Он их и не убивал, просто дал им самим умереть. И клятва на евангелии была правдой, хотя и казуистической. С водой человек может прожить без еды… ну… сколько?
– Две недели, не больше.
– Почему? Одна моя знакомая на лечебном голодании тридцать дней выдержала.