со стула навстречу.
— Сидите, сидите, Нина Николаевна, я на секунду. Поздравляю! — сказала женщина и впихнула ей в руки распавшиеся цветы. — Можно тебя? — бросила она, взглянув на Феденьку, который медленно прожевывал пирожок, заглатывая его, и так же медленно стал отодвигать стул и подниматься, понимая с ужасом, что это пришла Марина.
Она мельком окинула стол, кивнула небрежно, будто бы только что увидела людей. Торопливой поглядкой ощупала каждого и, заметив, что Федя поднялся, опять кивнула оторопевшим хозяевам и гостям, тронула рукой плечо Нины Николаевны, как бы успокаивая ее, и пошла прочь из комнаты, зная, что Феденька идет следом.
В прихожей, обитой с недавних пор коричневым кожзаменителем, отделанным металлическими, крест-накрест положенными хромированными рейками, она исподлобья взглянула на Феденьку и строго сказала:
— Умирает мама. Просила, я поэтому и пришла. Она хотела что-то оказать, не знаю… Я исполняю просьбу… Зайди к ней.
— Где? — спросил Феденька, не глядя на Марину. — Она… Мама.
— Дома… Ее выписали…
Он хотя и не смотрел на нее, но хорошо успел разглядеть, с трудом узнавая в ней прежнюю Марину. Она похудела, скулы пожелтели и выперли, провалив глаза, в которых появилось нечто древнее; веками молчавший ум ее предков залег тоской в водянистом холоде глаз, требуя правды от того, на кого был обращен взгляд. Ничего, кроме правды и простоты! Эту древность взгляда остро чувствовал Феденька Луняшин, стыдясь своей нерешительности и растерянности.
— Что? — спросила Марина. — Что ей оказать? Да! Я тебя тоже, конечно, поздравляю… Где же твои дети?
— Я зайду… — ответил Луняшин. — Они дома.
— Зайдешь. Спасибо. Заходят на огонек… Ну ладно, — сказала она с охающим вздохом. — А я смотрю, у вас ничего не изменилось, все по-старому, никто не поумнел. Поздравляю.
Она приоткрыла дверь, помня систему замков, и угловато протиснулась, исчезнув в узкой щели.
Он вернулся в комнату, и Борис, оценочно зорко взглянув на него, хриплым баритоном бодро воскликнул:
— «Пролетая над территорией вашей страны»…
— Кончай, Боря, — прервал его Феденька, усаживаясь на место. — Не твое дело.
Именно в этот день Луняшин-старший и рассказал брату про старика и про грех пополам, когда Феденька в хмурой задумчивости спросил: «Грех пополам — это значит и преступление пополам?» — разозлив сдержанного и всегда спокойного Бориса.
Были они в это время одни, уйдя от гостей в кабинет Бориса, и никто не узнал о случайной размолвке братьев.
— Ладно, прости, погорячился, — сказал старший. — Тебе сейчас не до шуток, понимаю. Чего она приходила?
— Умирает мать, — ответил Феденька. — Это для Марины конец. Для нее высшее — мать. Для нее вообще высшее там, где можно пострадать. Мне не хочется, но придется. У нее никого нет. Ты заметил, как она похудела?
— Да, и постарела.
— Нет, я бы не сказал: подревнела. В глазах древность… Всех можно обмануть: старика, старуху, а древность — нет, как самого себя, если помнишь предков. Если забыл — себя тоже можно хоть сто раз обмануть, а вот эту самую древность… Не-ет! Раньше про таких говорили — мертвый крест носит, нательный, снятый с покойника, считалось, что от него худеют… Страшно! Я о ней… я думаю! Совсем ее забыл, а сегодня увидел и как будто ни на секунду не забывал, как будто в другом измерении. Мне это совсем ни к чему. Слушай, — сказал он, нахмуриваясь в веселье, — а куда пропала чечевица? Захотелось чечевичной похлебки! Вкусная штука, серо-зеленая, мутная. Помнишь? А вообще-то вешний снег, бывает, тает от ветра, а не от солнца. А я все эти годы под солнцем, и почти ничего во мне не растаяло. Человек только духом может возродиться, а во мне этот весенний снег — мой дух. Холодно, слякотно…
Борис, слушая брата, смотрел на него с ненавидящим состраданием и сказал басовитым хрипом:
— Бред собачий.
Когда они вышли к гостям, Нина Николаевна оживленно и громко говорила:
— Вот что обидно — век мой проходит, а у вечности годков не убыло вместе с моими. Вроде бы я и не жила совсем. Где это вы пропадаете? — обратилась она к сыновьям. — Я забыла вам рассказать. Тут я с маленьким Боренькой ходила гулять в Кремль, а он и говорит: «В Кремле, бабушка, есть своя прелесть — красный кирпич». Смотрите, какой наблюдательный! Ведь и правда, в Москве почти не осталось зданий из красного кирпича. «Есть своя прелесть»! Ишь ты! Это я однажды в Крыму отдыхала, а по пляжу идет молодой бородатый папа и ведет за руку сына. «Папа, — говорит мальчик, — я обратил внимание, что на пляже много императоров». — «В каком смысле? — спросил папа. — Бородатые?» — «Не только, — ответил сын. — Похожих статью и выправкой…» Лет, наверное, шесть мальчику, как и Бореньке, — удивленно говорила Нина Николаевна, с удовольствием слыша смех гостей.
Маринину мать похоронили по первому снегу, опустив гроб в промерзшую землю. Марина не плакала. Гладкие ее волосы упали крылом на лоб и закрыли глаз. Она смотрела одним на темнеющие среди снега комья мерзлой земли, которую торопливо кидали в яму спорые рабочие, воткнув потом в желтый холмик железную, окрашенную суриком табличку, на которой белым было написано: «Князева В. Н.» — и стоял четырехзначный номер.
Федя Луняшин поддерживал Марину под локоть. Он чувствовал ее зябкую дрожь и очень жалел.
Просьба покойной была проста и естественна, как правда. Она знала, что скоро умрет, очень страдала за дочь и просила Федю, чтобы он помог ей похоронить ее. И ничего больше.
Теперь, вспоминая об этом, Феденька плакал, не зная, что же ему делать, когда он уже исполнил просьбу умершей, хлопоча о гробе и о могиле на кладбище, договариваясь в морге Медицинского института на Пироговке. Его поразили худые ноги мертвой женщины в простых чулках… «Вот вам, пожалуйста, — говорил он молодому мужчине в белом халате, который должен был уложить Веру Никитичну в гроб, протягивая ему двадцать пять рублей. — Пожалуйста…» — «Нет, я заранее денег не беру, — отвечал тот, отстраняя их ладонью. — Кончу работу, а потом уж как пожелаете». Он заказывал автобус, просил соседку Марины взять деньги, чтобы она их истратила на поминки… И при всем этом успевал быть рядом с Мариной, поглощенный ее горем, не зная, как себя вести, стараясь не преступить той грани, которая легла с некоторых пор между ними, и чувствовал себя скорее