Малому гордецу присвоили прозвище «гений», в шутливой форме, конечно.
— Эй ты, гений! Опять ни шута не видишь? Не помыли тебя?
— Ах оставьте его, он гений! Как он отразил резиновый сапог!
— Он у нас по подробностям. О, о, прославь собачий хвост! Смотри, пакет с мусором понесли! Это твое, важная тематика, ха!
И так далее.
Но однажды из угла витрины донеслось что-то.
— Але, мы не слышим! Повтори, гений! Он проговорил что-то типа: «Я могу остановить».
«Можешь остановить — что?» — последовал законный вопрос.
«То что надвигается», — прошелестело из угла.
«Ну и что?»
«И тогда я погибну», — тихо сказал этот гений.
Гибели боялись они все, и каждый знал, что зеркала умирают. Пятнышко, второе, темная полоска — и дело пропало.
Все они при этом предчувствовали чужую кончину (и ревниво следили за приметами) — однако совершенно не верили в свою.
Поэтому они развеселились и дружно сказали то, что обычно говорят в ответ на такие заявления:
— Ты еще всех нас переживешь!
— Маленькое живучей большого, — вздохнуло Среднее зеркало, которое претендовало на первенство, потому что было без единого изъяна и считало, что рама еще не значит ничего.
— Да ну! Гений, не бойся, тебе сделают новую амальгаму! И вперед по кочкам! — сказало одно Среднее з. с пятнышком, которое верило в оживление с помощью операции.
Большое з. трагически молчало. У него имелась уже темная полоска. Но оно надеялось на свою прекрасную раму и на то, что мы достойны реставрации в первую очередь.
— Да нам всем тут без исключения должны сделать новую амальгаму! — сказало оно наконец. — И главное в чем! Не жалеть серебра.
— Да, и тогда нас наконец купят! — вырвалось у Среднего з. с пятнышком.
(Витрина подозревала, что никто и никогда не интересовался ценой на зеркала, потому что они все были старые. Старое никому не нужно! Сейчас мода на новое!)
— Да некоторым и новое покрытие не поможет, — проскрежетало одно кривоватое зеркало по прозвищу Дядя Свист.
Все довольно посмеялись, имея в виду самого Дядю Свиста, и замолчали, отражая мокрую ночную мостовую, сверкающие лужи, мелкие снежинки и темные дома.
Зеркала, разумеется, чувствовали, что если бы не хозяин, никто бы и не поглядел в их сторону. Это только он обожал старые вещи, свою коллекцию древностей. И он ценил именно знаки времени, муть, пятна, царапины.
Еще бы, это ведь были следы жизни его предков-королей!
Но он один был таковский, подслеповатый чудак.
И у него не было денег на реставрацию. Видимо, поэтому он не раз говорил, что в старой вещи все должно быть подлинно.
Поскольку некоторые покупатели отдавали вещи в реставрацию — купленные темные картины, фарфоровых кукол с сомнительно поцарапанным цветом лица и со слегка побитыми носами, потертую мебель.
Такая была мода, улучшать. Чтобы было старое, но новое. А хозяева города вообще не церемонились с древними домами и сносили всё подряд.
Все выходило из рук ремонтников в возмутительно новеньком виде, якобы старые здания с пластиковыми скульптурами, блестящие, как облитые клеем, картины, куклы с абсолютно розовыми лицами в цветущем состоянии, чисто как витринные манекены.
Это была трагедия, которую могло исправить только время в виде трехсот последующих лет. Или немедленное землетрясение (или приезд на дачу на летние каникулы пятерых внуков с их малолетними друзьями).
* * *
Но мы еще не сказали о главной любви зеркал.
Рыжая Крошка была внучкой хозяина. Ее еще звали Маленькая Принцесса. Родители ее, врачи, трудились в дебрях Африки, а девочка жила с дедом. Она бегала в школу, трудолюбиво ходила в музыкалку со скрипочкой и огромной папкой — и каждый раз мимо витрины. Зеркала любовно повторяли золотой шлем ее волос, машущие веера розовых пальчиков, блеск синих глаз.
— У нас, когда я жил у старых хозяев, у королей, был огромный сад, — говаривал Дядя Свист, любовно провожая всей своей поверхностью вихрь по имени Рыжая Крошка, — и этот сад было видно в окно. Там зрела малина.
— Ну и что ты этим хочешь сказать? Где логика? — вопрошало придирчивое Кривоватое зеркало.
— У нее рот как ягода, вы обратили внимание? Как три ягоды малины.
— Ну ты поэт, Свист! — хихикало Кривоватое з. — Влюбился?
— У меня нет души, — серьезно отвечал Дядя Свист. — А то бы да.
Вообще зеркала все любили Рыжую Крошку, но страсти достигли накала в особенности в тот момент, когда она выпросила у деда одно старое венецианское зеркало, и его долго снимали с крюка, переполошили всю витрину, и старенькое зеркало заплакало от счастья, запотело. Его провожали общими криками зависти, которые звучали как «Ну, старик, поздравляю!» и «Нет слов», и даже зловещее напоминание в виде шелеста вслед: «Мы тебя ждем всегда, имей в виду!» Последнее напутствие было такое: «Когда разобьешься, все равно возвращайся, склеим!»
Венецианца унесли наверх, в прекрасную домашнюю жизнь, отражать принцессу, Рыжую Крошку, все закаты и рассветы ее шестнадцати лет.
А у зеркал появилась робкая мечта когда-нибудь тоже пригодиться девочке. Они иногда видели сны о втором этаже, о маленькой спальне с фортепьяно.
— Ну и вот, и снится мне второй этаж, — как обычно, начинал Дядя Свист, а его перебивали:
— Где его там повесили, ты не рассмотрел?
Они спрашивали его якобы заботливо, а на самом деле завистливо:
— Наверное, в прихожей? Там же темно!
Рыжая Крошка была всю свою жизнь (начиная от колясочного периода, когда они видели разве что ее крутой лобик и золотую кудрявую макушку, и то эту честь имели только маленькие зеркала понизу), — итак, она была любимейшим объектом изображения тридцати стеклянных живописцев и их общим сокровищем, даже тогда, когда она начала взрослеть и предпочла им всем мутноватого венецианского аристократа.
* * *
Стало быть, однажды вечером толпа зеркал молчала, провожая позднее такси.
Шестьдесят стоп-сигналов было трудолюбиво отражено и исчезло.
Вдруг витрина вздрогнула.
Ничего не отразилось в ней, только какой-то сгусток непрозрачной тьмы смазал сверкающие поверхности, убрал в этом месте ночной блеск, мокрую мостовую, свет фонарей…
Одно мгновение — и все вернулось.
Что это было?
Большое зеркало по прозвищу Псише, ощущая боль в старом затемнении и зуд на том месте, где возникало еще одно, новое, сказало:
— Никто ничего не заметил.
— Я, — ответил из угла Гений, хотя его никто не спрашивал.
— Ему видно все, — откликнулся Дядя Свист. — Но частями.
— Ты тоже ничего не видел, — повторило Псише. — Понятно?
Все помолчали.
— А что, что-то произошло? Случилось? — вмешалось Кривоватое з.
Средние заверили, что ничего.
Гений сказал:
— Это прошло одиночество. Я его знаю триста лет.
— Да, — поддакнул Дядя Свист. — Прошла гибель.
Гений тихо продолжал:
— Оно вышло на охоту.
— Я боюсь, — сказало Среднее з. с пятнышком.
— Оно охотится за живым существом, не бойся. — Отметил Дядя Свист. — Мы неживые.
— Мы не мертвые, — откликнулось Псише, — но нас это не касается никак. Мы ничего не принимаем во внимание.
Дядя Свист помолчал и вдруг заволновался, чего с ним раньше не было:
— Сто лет назад оно выбрало ребенка. Знаменитое исчезновение девочки. Судили невинного прохожего и казнили. Мои хозяева оставили газету на столе. Я прочло об этом. И я ведь висело против окна и все отражало. Я могло бы быть свидетелем исчезновения, но мы не храним отпечатки…
— Не надо, не надо об этом, — залепетали зеркала.
Дядя Свист продолжал:
— Девочка шла по улице с няней, одиночество пролетело… Ребенок исчез навсегда. Няню тоже судили и отправили на каторгу. Прислуга потом говорила, что няня там умерла.
— А что ему надо? — спросило Среднее с пятнышком.
— Ему нужно самое лучшее. Оно то, что берет навеки и никогда уже не отдает.
— У него много имен, — откликнулся Гений.
— Зависть к живому, — пояснил Дядя Свист.
— Смерть? — бесстрастно спросило Кривое з. с пятнышком.
— У него много имен, тебе сказано, — повторил Дядя Свист.
— Мы не должны ничего запоминать, — громко произнесло Псише. — Нас ничего не касается. — И добавило ядовито: — Дядя Свист, мало тебе одного пятна?
Но Дядю Свиста было уже не остановить:
— Ты, гений, я что-то слышал о тебе.
— Да, — откликнулись из угла.
— Я слышал о тебе примерно в то же время. Что только ты один мог… В тот самый момент…
— Да, — прозвучало снова.
— А где ты был?
— Меня отдали в ремонт и положили лицом вниз.
— Понятно, — задумчиво сказал Дядя Свист. — Погоди. Ты был на Титанике? Когда одиночество налетело на корабль?