Я лупился в пустое и чистое пространство, Гольцман складывал бумаги на ночь в железный ящик. Он не держал на столе пепельниц, рамок с улыбающимися родственниками, серебряных ножиков для вспарывания конвертов или железных солдат с температурой плавления 327 градусов Цельсия (шестьдесят частей олова на сорок долей свинца); он объяснял: на допросе подследственный не должен получить возможность определить психологические особенности хозяина кабинета, в особенности понять, что ему дорого, куда можно ударить. Оставался последний вопрос, жестоко обращенный к старику:
– Как же он не боялся себя убить? Мальчики больше всего боятся смерти в четырнадцать лет, – я зажмурился, вглядываясь в точку, оставшуюся далеко позади.
– Следственная практика твоего наблюдения не подтверждает, – прошелестел Гольцман. Пора заканчивать день. – Порог принятия решения о суициде у мальчиков и девочек очень низкий. Дети не в состоянии осознать, что смерть – это всё… Ни игрушек. Ни подружек. Им кажется – все всегда впереди. Смерти для них фактически не существует. Ничего плохого случиться не может.
Есть желание попугать, привлечь внимание. Самоубийства подростков происходят именно вдруг. Вряд ли он планировал, – Гольцман резко поднялся. – Решение принимается быстро и претворяется в жизнь практически сразу.
Шахурин мог себя убить. Но сперва выстрелил в девочку.
А и Б
Опять не мог уснуть, не идет сон. Открывал балкон, закрывал балкон, читал про гидромассажные ванные: форсунка, регулируемая сила струй, – слушая подвыванье соседки-астматички. Дочь ее закричала: «Мама, хватит!» и костяным щелчком включила свет, мама боится умереть ночью и завывает в два часа каждую ночь долгие годы.
Александр Наумович Гольцман, это я замечаю, задерживается в конторе до ночи, читает материалы дела, а больше разговаривает с секретаршей, хотя ночь, потом вызывает такси, «Волгу», татуированную телефонными номерами (как добирается она?). Они устраиваются в комнате налево от приемной, в железном шкафу там архив, и пьют чай. Два раза Гольцман уже рассмеялся, он рассказывает секретарше про свою Регину, вкрапляя в рассказ детскую жизнь, цену на воду с сиропом, что сказал экзаменатор в Курском железнодорожном техникуме, как первый трамвай прогремел по Большому Каменному мосту. Должно быть, открывает доступную простолюдинам картину расчищаемых нами событий, следы бывших людей – они определились и застыли. Над ними течет вода, они трескаются, как камешки, и волна ворочает их с боку на бок. Я признаю: они умерли, но более сильным доводом для следствия является то, что все наши клиенты существовали на самом деле.
Секретарша выходила с чайником за водой и каждый раз предлагала: «Александр Васильевич, будете с нами?» Я отказывался и ждал, когда привыкнет и перестанет звать, когда и она устанет, когда отступится и она… Подъехала машина, хлопнули дверцы, прощающиеся голоса…
Я лежал, ворочаясь с боку на бок: ничего не думай, отодвигай все, – до внезапного звонка: «Здравствуйте, это Ирина из Новосибирска, вы смотрели фильм „Персона“ Ингмара Бергмана?» – «Я? Нет. Сейчас показывают?» (Где пульт?) – «Да нет. Просто я вспомнила. Там одна медсестра все время разговаривает с больной женщиной. А на самом деле эта женщина разговаривает с медсестрой. И проигрывает в разговоре варианты своей жизни – свои отношения с мужем, прошлое, дети. И трудно понять, где реальность. Вот для чего я избрала вас и между нами случилось… – Она вопросительно помолчала. – Алло? Вы слышите? Ничего не изменилось после той ночи?» – «Нет». – «Больше всего я боялась, что вы скажете: теперь мы стали по-настоящему близки».
Она звонила ночью, чтобы меньше платить за межгород, я проспал утро и полдня ходил по мертвому, рассыпающемуся городу. Шел и глядел на двух сорок: они прыгали друг за дружкой, то сваливая на бок свои длинные хвосты, то распушив их при полете резной лопаткой, – нет, не будет мне вестей. В траве лежала спрятанная удочка, лягушка поблескивала, как сгнивший мартовский листок. На том конце троллейбуса поднялась девушка, высокая, пахучая, в длинном черном пальто, я смотрел на тонкое ее запястье под троллейбусным поручнем – все, что оставила мне весна, а вблизи она оказалась идиотом, подростком мужского пола.
Я нюхал следы и метки: куда теперь? С первой еще не заросло, еще противно, рано; пока ждал ее на «Октябрьской» в центре зала, встретил вторую; пять дней звонил, страшась: вдруг Алене попадется на глаза телефонная книга, раздавленная на одной странице; по пути в контору заходил в магазин к третьей, она налепила себе под нарисованную бровь три стеклянных камешка, и когда нагибалась, из штанов вылезали красно-кружевные трусы, натянутые до подмышек; вечерами каждый вечер звонила четвертая из «Говорит Москва»: «Вы сказали „а“, почему вы не говорите „б“? с пятой мы обнимались на бревне в детском городке; шестая позвонила, когда уложила дочь, я сорвался и поехал, мучаясь: отключать телефон? не отключать телефон? где я, если не дома?
…Я маялся в парикмахерском кресле, засыпая от ножничных перепархиваний по волосам. «Вы женаты?» – «Да». – «На ком?» – «На одной старухе», то есть: время мое освещено с караульных вышек и простреливается, а «чувства» превратились в работу: отмучился и до следующего раза.
За пазухой у «стилистки» колыхалось желе, во рту многовато зубов, они перли наружу, и под подбородком солидный жирок, как у любой естественно грудастой бабы; прошептала: «Я стригу и на дому»… Летом, на дому, меня угощала ее мать, сообщая украдкой: «Да она у нас и шьет, и готовит… И соленья, и варенья», – и ушла в ночную смену. Мы прошлись по Ленинскому за сигаретами и купили арбуз. Она быстро постригла в ванной, любимый водил электропоезда в Новгородской области, там имелись некие временные препятствия родоплеменного свойства, до свадьбы они договорились дать друг другу свободу, но рассказывать честно, сколько раз, с кем. Хочешь, я покажу тебе, в чем хожу, когда остаюсь одна дома? Я опустился в коридоре на кожаный пенек, пока шипел душ: лишь бы не голая; она вынесла жирный живот с пупом, глубоко вбитым под узел курортно завязанной рубашки, мы дотолкались до кровати, слепо шаря и находя на проводах и стенах кнопки, клавиши, выключающие свет, она улеглась, расстегивая и снимая, потерла колено о колено и развалилась пошире. Я погладил жестковатый ветерок внизу живота, спрятал глаза, выключил, мрак, не имеющий цвета, такого цвета, должно быть, дневной сон, смерть, – и видел теперь губами, языком, участками привлеченной кожи, раздвигая плотские наплывы, протискиваясь внутрь, как в намордник, как в дыхательную маску…
– Тебя хорошо подстригли.
И еще черней. Я закрыл папку с показаниями быдла и, обогнув Алену по максимальной дуге, в третий раз в туалете втер мыло в щетину и губы, смывал горячим и мылил опять, прополоскал рот, вытерся и внюхался в руки: что-то все равно оставалось, смоют только недели…
– Будешь чай? Скажи секретарю. Что ж не позвонила, что заедешь? Мне уже скоро уходить…
– Тот же мастер стриг?
– Нет.
– Тот заболел? – она как-то неприятно всматривалась в меня.
– Я не там стригся. Ездил в архив внешней политики, по Уманскому, и зашел рядом. Алена, надо лететь кому-то в Англию, устанавливать дочь Литвинова… Она баба непростая, трудно ей объяснить, кто мы и что нам…
– Какой-то салон?
– Да нет, простая парикмахерская. Тебе что нужно – телефон?! Адрес? – я отворачивался, и закрывался ладонями, и пылал.
– У тебя блестка на щеке.
– Что, опять?! Я ведь только что! На твоих глазах! Ходил умываться! Какая блестка?! Это от мыла!
– А почему ты не вызвал машину, чтобы ехать в архив?
– На Арбат быстрее на метро. И хотелось пройтись, – я швырнул телефонную трубку, брызнувшую пластмассовыми злыми зубами. – Хватит за мной следить!
Она пригнулась и по-детски закрылась руками: я в домике, – убежала в туалет и повыла под включенную воду.
В конторе на долгое мгновение все стихло, секретарша не брала электрически журчащий телефон.
– Я так соскучилась. Когда мы увидимся?
Есть долгожданный легкий ответ: никогда, я не хочу.
– Я без машины, – и как школьница: – Пойдем погуляем, такая погода хорошая.
Есть такой же легкий ответ: денься куда-нибудь, я не хочу, пусть это будет кто-то другой.
И, держась за руки, по тротуарам Красноармейской улицы – сидели продавщицы пирожков, накрыв свои алюминиевые лотки марлевыми покрывалами, как покойников, картонки с чернильным «изумительные огурцы», «бесподобные грибы», в поставленной на кирпичи ванной продавали живую рыбу, и нищие таджики побирались на подстеленных клеенках и крестились левой рукой, получив от негра монетку. Я вспомнил, какой бывает теплый ветер весной, и пытался вспомнить, как пахнет неасфальтовая земля.
– Должен лететь ты. Ты должен увидеть мир. Литвинова живет в Брайтоне, там есть море. Хочешь, я что-нибудь придумаю и поедем вдвоем, – и она прижалась ко мне, даже ахнув от забрезжившего счастья. – Знаешь, Миргородский сказал, что человек становится тем, чем он должен быть, если только попадает в историю сам. Или мы его туда сопровождаем. Боря сказал: конвоируем. Ты согласен?