— Хорошо, старина, ты так отменно ответил, ты же всегда был у нас самым ловким… Я все понял… Я понял теперь все…
— Что ты понял, Джеймс?
Он спросил это так, что Боу вдруг испугался; зачем я полез в это дело, подумал он, старая дружба, братья по колледжу, сентиментальная блевотина! Он ведь и от меня откажется так же легко, как от Вэлша, будто это трудно узнать, кто его первый заместитель! И поручит собирать данные на меня, и попросит кого-то третьего, со стороны написать сценарий обо мне, пока эти данные идут к нему из его резидентур…
— Я понял то, — медленно ответил Боу, — что зря полез в это дело, потому что похож на слона в лавке, где торгуют китайским фарфором… Вы ювелиры, а я в детстве объезжал коней…
— Именно поэтому я и попросил тебя войти в дело, Джеймс, — прежним своим голосом, полным дружелюбия и простоты, заключил директор. — Мне надо, чтобы ты объездил диких испанских жеребцов. Мои ювелиры этого не сделают, а что касается фамилий, которые тебе попались из числа наших финансовых спрутов, то выкинь их из головы, ими занимаются другие люди, а скорее всего, это ловко состряпанная дезинформация, которую заглотнули мои мальчики, отдав за это изрядную сумму долларов из нашего годового бюджета… Если помнишь, я обещал тебе назвать акции, которые следует купить… Знаешь что, как самому близкому другу, посоветую тебе обратиться за информацией к Роберту Кару, это парень с хваткой, он даст точный совет, повторяю, ты застрахован от неудачи, я отвечаю…
57
19.10.83 (22 часа 40 минут)
В маленьком отеле, где остановился Степанов, жильцов было мало; все столы в ресторанчике свободны; два испанца, приехавшие сюда на заработки (официантам тут хорошо платят, местные жители оставили себе только самую высококвалифицированную работу), стояли возле бара, тягуче, по-собачьи зевая.
— Давайте устроимся возле окна, Мари, — предложил Степанов. — Если пойдет дождь, здесь станет так уютно и горько, что сразу захочется писать…
— А мне писать хочется, когда жарища.
— Каждому свое, — вздохнул Степанов. — Надо же, такие прекрасные слова начертать на воротах концлагеря…
— "Работа делает свободным" — тоже великолепно звучит; но и это пришпилили туда же мои единокровцы.
— Я закажу Москву, поговорю с дочкой, — сказал Степанов, — и станем думать, как поступать дальше, у меня есть кое-какие новости…
— У меня тоже.
Степанов кивнул, поднялся, отошел к телефонному аппарату, установленному на маленьком столике возле бара, набрал международную, назвал московский номер, попросил барышню постараться соединить его поскорее, обратился к испанским официантам на своем варварском кастильском, поинтересовался, откуда они, те радостно затараторили, полагая, что встретили соплеменника, потом, когда Степанов объяснил, что он русский, бывал в Испании, любит их страну, защелкали языками, начали стремительно готовить салат, томатный сок и кофе.
Вернувшись, Степанов сел напротив Мари, спросил:
— Вы что такая грустная?
Та досадливо мотнула головой, рыжие волосы небрежно упали на лоб.
— Я грустная потому, что мне звонить некуда…
— А папа?
Она вздохнула, повторив с невыразимой нежностью:
— Папа… У вас сколько детей?
— Двое.
— Счастливы в браке?
— Живем врозь уже много лет…
— А с детьми как?
— Мои главные друзья…
— Как же у них сложились отношения с вашей подругой?
— У меня нет постоянной подруги…
— Яичницу себе готовите сами?
— И очень вкусную…
— Скоро заведете постоянную подругу, — убежденно сказала Мари, — у вас больные глаза.
Он отрицательно покачал головой.
— Нет.
— Да… Вы себя не знаете…
— Только человек самого себя и знает, остальные лишь угадывают его…
— Помните слова: где был самим собою я?
— Нет.
— "Пер Гюнт".
— По-русски все звучит иначе, — заметил Степанов. — Мы избалованы хорошими переводами, не обязательно знать подлинник… Теперь знаю… Это вы к тому, что Сольвейг отвечает: в надежде, вере и в любви моей?
Мари кивнула.
— Истинное лицо человека хранит тот, кто любит его… Любовь детей и любовь женщины — понятия разные.
— К счастью, мои дети — девочки.
Лицо Мари стало каким-то опустошенным, обозначились ранние морщины под глазами, скулы сделались крутыми, а лицо тяжелым, словно после трудного перехода в горах.
— Я тоже дочь и, только когда сама почувствовала усталость, а потом полюбила прекрасного человека, но не могу быть с ним и, значит, ощущаю страх за него, только тогда поняла отца… Он тоже вроде вас много лет готовил себе яичницу, стал толстым, обрюзгшим, морщинистым и ничего не успевал делать, перестал спать без снотворного… А потом рядом с ним появилась женщина, и он снова обрел свое истинное лицо… Раньше, после того, как он расстался с мамой, лица не было, маска была… А я и брат… Мы оказались…
Зазвонил телефон — длинно, без перерыва.
— Москва, — сказал Степанов и бросился к аппарату…
Мари посмотрела вслед ему с какой-то невыразимо горестной завистью, подозвала глазами испанца, попросила принести стакан "розе", самого сухого, желательно итальянского; прислушиваясь к монотонным степановским "алло", выпила медленными глотками терпкое, чуть с горчинкой вино и подумала: "Сила настоящей женщины — в умении ждать; консерваторши, одна Тэтчер чего стоит, мы больше верны устоявшемуся, самим себе. Поэтому-то лишь мы и можем звать мужчину к согласию с самим собою… Папа в долгу перед теми своими годами, когда был молод, отдавая себя мне и брату… А долг приходится оплачивать… И Гала нужна папе не для счастья, просто в ней он реализовал самого себя истинного, того, которого не сумел выявить через маму… Бедная, бедная мамочка не смогла себя сломать… А мы? Ну вот, снова я становлюсь собственницей, снова во мне начинает темно клокотать слово "мой"… Я привыкла к тому, что отец был только моим, и никогда толком не задумывалась, как ему горько просыпаться темными осенними ночами в своей мансарде и варить себе кофе, и садиться к столу за машинку, а потом уходить в редакцию, а оттуда в Сорбонну, потом возвращаться и жарить яичницу, включать телевизор, смотреть последние известия и снова садиться за машинку, а после брать снотворное, ложиться в мятую постель, и, если я не приеду и не вызову прачечную, в грязную, он ведь так увлекается, когда работает, ему не важно, как спать и на чем… А я жила своей жизнью и очень жалела маму, так уж заведено, маму всегда жалеют, писала репортажи, влюблялась, ездила по миру и знала, что у меня есть мой папа, когда же он позволил, чтобы о нем стала заботиться Гала, я разрешила себе жестокость… Маму, я так не судила, я щадила ее…"
…Москву наконец дали; Мари слушала чужую речь; ей казалось, что русский чем-то очень похож на португальский, такая же резкость, перемежаемая странной, непривычной уху музыкальной мягкостью. А потом вспомнила рассказ Карела Чапека про чешского дирижера, который очутился в Лондоне и услышал ночью в порту незнакомую речь, и его слух, особый слух музыканта, уловил в словах невидимых ему собеседников приближение горя, как же этот бедный музыкант старался объяснить англичанам на плохом испанском — надо предпринять что-то, близится беда, но никто не мог его понять и непоправимое случилось…
…Степанов вернулся к столу побледневший, с глубокой морщиной, прорезавшей лоб, но на губах обязательная улыбка ("Крепкий человек, — подумала Мари, — умеет себя вести, то есть, если надо, скрывать истинные чувства"); начал говорить про то, какая в Москве погода, были первые заморозки, выпал снег и пролежал полночи…
— У вас дома что-нибудь случилось? — спросила Мари.
— О нет! Что может случиться? Все хорошо, — ответил он, подумав, что надо бы сейчас же сесть в самолет и вернуться в Москву, потому что дочь сухо сообщила ему, что все-таки выходит замуж, хотя обещала повременить, а сейчас сказала: "Все, я решила.." Она ведь такая, постоянно говорит: "Пока я сама не решу, меня не переубедить…" Но ведь переубеждает горе; счастье, наоборот, утверждает в правоте; он-то знает, что этот ее ранний брак может кончиться горем, зачем же, девочка, ты веришь только себе, своим прекрасным, но столь порою ошибочным чувствованиям?! Да, надо улетать; конечно, сюжет про Грацио и Дигона поразителен, но это здешние заботы, пусть они их сами и расхлебывают, а у него там дочь Бэмби с лунными глазами; она, как тетива, натянута, живет в своем мире, он дал ей право так жить, взял на себя все заботы по ее контактам (боже, какое неверное слово!) с миром; она, глупенькая, думает, что можно так жить всегда, но ведь не будет такого, не будет, маленькая моя…
Представил себе, как теперь она станет приезжать к нему раз в неделю, не чаще, и не одна, ас мужем; это показалось до того ужасным, что даже сердце защемило; какой же ты эгоист, возразил он себе, отвечая невпопад Мари, сохраняя при этом улыбку, разрезая сосиску, намазывая ее горчицей ("Да, очень вкусна, вы правы, в Германии еще вкуснее"), какой же ты черный эгоист, неужели ты хочешь держать девочку всю жизнь при себе, это невозможно, ей нужна собственная жизнь, и дай бог, чтобы она была счастлива с Игорем, мало ли что тебе он не нравится, обязан понравиться, потому что ты любишь ее, гордишься ею и веришь, значит, она выбрала достойного, разве я знаю, каков он на самом деле? Ну и что, если косноязычно говорит и любит командовать? Все в молодости любят командовать, пройдет; она ведь не могла выбрать дурня, она так умна, моя девочка, значит, так нужно, и нечего накручивать себя, нет ничего страшнее темной неприязни, которая к тому же не мотивирована толком, а если тебе кажется, перекрестись, как говаривали наши деды…