Обычно к столику, за который садился Светлов, подтягивались со своими стульями еще многие, а те, кто не успел протиснуться, стояли сзади. То и дело, вызывая зависть у всего ресторана Дома литераторов, раздавались оттуда взрывы хохота. Но, раскрутив общий ход застолья, Светлов сам чаще всего как бы отходил в тень, сперва беседовал еще с ближайшими соседями, потом углублялся в себя, отключался. Постепенно люди расходились, и иной раз можно было видеть стол, обставленный гроздьями пустых стульев, и лишь на одном обсыпанного сигаретным пеплом, дремлющего в характерной позе, глубоко закинув ногу на ногу, Светлова.
В последний раз я встретился с ним летом 1964 года, в один из его полулегальных приездов из больницы. Он сильно изменился, ослабел, волосы поседели. Мы сели за столик сразу при входе в ресторан, на самой дороге. После того совместного житья в Ленинграде у нас была такая игра – при встрече он всегда говорил: «Ну что, старик Ваншенкин, хотите выпить? – И добавлял гордо: – Деньги есть! (если они были)». Или же я успевал предложить первым: «Михаил Аркадьевич, хотите выпить? Я угощаю».
Должен сказать, что мы далеко не всегда пользовались этой взаимной любезностью.
И тут я произнес свою фразу.
– Мне нельзя,- ответил он грустно.- Ну, давайте, только по пятьдесят, да?
Мимо проходили, здоровались, останавливались люди. Прошла поэтесса Елена Любомская из Каховки или Днепропетровска. Она была в свое время участницей одного из совещаний молодых писателей.
– Догоните ее, – вдруг встрепенулся Светлов и объяснил мне: – Я хочу дать ей рекомендацию в Союз.
Но когда ее вернули, он словно устыдился минутной сентиментальности и спросил только:
– Ну, как жизнь, старуха?
– Хорошо, Михаил Аркадьевич.
– Вышла замуж?
– Да.
– Хороший парень?
– Да, Михаил Аркадьевич,- сказала она робко.
Он уже задумался, забыл о ней. Она потопталась и отошла.
Потом мы сидели еще на веранде под провисающим парусиновым тентом. Был теплый, тихий день.
– Знаете, старик Ваншенкин,- спросил Светлов,- какая разница между модой и славой? Мода никогда не бывает посмертной. Посмертной бывает только слава…
БАЛЛАДА О ГРЕНАДСКОЙ ЗЕМЛЕ. Е. Евтушенко
Без нимба и денегвдоль шумных столовблуждал, словно дервиш,тишайший Светлов.С улыбкою мудройвходил он в кафе,ни разу под мухой –всегда подшофе.И в шутках, как в розах,легчайше тяжел,невидимый посохв руке его цвел.Но часто я слышучувствительный вздор:«Он мягок был слишком,он слишком был добр.Не то что ребенка,-во взглядах не строг,он даже подонкаобидеть не мог.На каждую пакость,на происки злапреступная мягкостьответом была».Все стерпит бумага,но слово беру:к добру он был мягок,но только к добру.Любая гримасасудьбы не страшна,когда есть Гренада,Гренада, Грена…Не плачась напрасно,жалея людей,он не был ни разув Гренаде своей.И без укоризны,угасшей уже,он умер – с безвизнойГренадой в душе.И как там – неважно ¦-его ученик,я безынструктажнов Гренаду проник.Я, думая горькоо том, что вдали,взял теплую горсткугренадской земли.Со стеблями маковповез ее я,«преступную мягкость»в душе затая.Таможенник матомменя не честил.Преступно был мягок –ее пропустил.Привез я к Светловуна вечный постойгренадскую волостьв тряпице простой.Могила молчалапод сенью ветвей,и ветром качалоромашки над ней.Лопатою ясной,в работе толков,нахохлясь, как ястреб,налег Смеляков.И почва, чуть вздрогнув,черна и тепла,гренадскую – добров себя приняла.И круто и крупно,светя вдалеке,скатилась «преступно»слеза по щеке.И, мягкостью ранящ,слезу свою стерСемен Ханааныч –мудрец и актер.Земля была грустнойземлею сырой,испанской и русскойи просто землей.Дышала негласноземля, как могла,преступно прекрасна,преступно мягка…
Ярослав Смеляков
Все совершается, как надо,хоть и не сразу, не сполна.Но горсть земли из-под Гренадыбыла в Москву привезена.Ее везли не без опаскичерез границы вдалеке,как будто в старой русской сказке,в полукрестьянском узелке.Ей красоты недоставало,оттенков сизо-золотых,-она из пыли состоялаи мелких камешков нагих.Но несмотря на это, все жеона на свой особый ладбыла для нас куда дорожевсех украшений и наград.И мы ее, чтоб легче былотебе лежать от всех вдали,на тихий холм твоей могилы,как надлежало, принесли.Ведь есть естественность прямаяв том, что сегодня над тобойземля Испании сухаясмешалась с русскою землей.
ПОСЛЕДНЯЯ ТЕТРАДЬ. Нина Федосюк
Снова встретились смерть и бессмертье.Мы страдаем от этих встреч.
Михаил Светлов
Последняя тетрадь Светлова – такая будничная на вид, в дешевом коричневом переплете, совсем как школьная, только размером побольше. А в ней черновики стихов, опубликованных еще при жизни автора, наброски, которым так и не суждено было стать стихотворениями, отдельные строчки, рифмы, торопливые отрывочные записи, понятные только тому, кто их сделал. Листаешь ее страницы, и в памяти встают последние годы жизни поэта,- страшная болезнь неумолимо подтачивала уже его здоровье, но никто, и меньше всего сам Михаил Аркадьевич, о ней еще не подозревал. Строились планы, намечались и откладывались дела, казалось, целая жизнь впереди. А жить оставалось только месяцы, недели…
Михаил Аркадьевич очень любил эту свою тетрадь, не расставался с ней последние два года. Всегда она была у него под рукой, лежала на его рабочем столе не только в Москве, но и в Малеевке, Ялте, Переделкине. Только в больницу он ее не брал, «больничные» стихи записаны в другую, маленькую тетрадь – «полосатенькую», как он ее ласково называл. К «коричневой» он хотел вернуться, когда поправится, она предназначалась для серьезной работы, о которой он, измученный болями, мог только мечтать.
Когда он еще числился здоровым, был дома, он часто листал эту тетрадь своими длинными, тонкими, будто прозрачными пальцами и читал вслух самым близким друзьям. Где-то недовольно морщился. Где-то, прочитав удачную строфу, в радостном изумлении останавливался и без тени самодовольства или любования самим собой, а даже несколько неуверенно, как бы обращаясь за поддержкой к слушателям, говорил: «Ничего, а? Ведь неплохое стихотворение может получиться?» Или с шутливой гордостью заявлял: «Оказывается, я не так-то уж плохо пишу!» И тут же, забыв о понравившихся ему строках, переходил к следующим.
Всю жизнь он с завидной и бездумной щедростью разбрасывал вокруг чудесные строчки, четверостишия, экспромты, наспех записанные на крышках папиросных коробок, пригласительных билетах, бумажных салфетках, замасленных обрывках ресторанных счетов, а подчас и вовсе не записанные. Иногда это подбиралось его друзьями, чаще бесследно пропадало. В тех редких случаях, когда ему эти наброски возвращали или напоминали о них, Михаил Аркадьевич никакой радости не проявлял. Равнодушно прочитает или выслушает, поморщится и отмахнется: «Ерунда, выбрось!» И все же несколько раз удалось «подсказать» ему такие давно забытые им строки в счастливую минуту, и он, внезапно увлекшись, дописал их. Так родилось несколько очень хороших его стихотворений. Кое-что из этих небрежных записей на клочках бумаги сохранилось, но что толку – они как рассыпанные бусы, собрать их в ожерелье уже никто не сумеет.
Из заготовок коричневой тетради Михаилу Аркадьевичу больше всего нравились наброски к поэме о Феде Чистякове, юноше-герое, встреченном на дорогах войны. Сколько раз, уже тяжело больной, он с тоской повторял: «Вот поправлюсь, обязательно напишу поэму о Феде Чистякове». Поэма так и осталась ненаписанной, а оба отрывка, которые он не хотел печатать отдельно, были опубликованы в журнале «Юность» спустя несколько месяцев после смерти Светлова.
Немало успело появиться воспоминаний о Михаиле Светлове, прочно закрепляющих легенду о том, как он, сознавая свою обреченность, мужественно и смиренно ждал смерти. Пишут это чаще всего те, кто мало общался с ним в последние месяцы его жизни, на основании отдельных запомнившихся им фраз и мимолетных встреч. Люди, близкие Светлову, знают, что это не совсем так, что эта версия – попытка навести «хрестоматийный глянец» на человека, абсолютно для того непригодного. Светлов был фигурой яркой, сложной, никак не укладывавшейся в стандартные рамки и представления, и рисовать его в эти трагические для него дни одной, пусть самой эффектной, краской – значит упрощать, обеднять его образ.