Несколько мгновений в маленьком дворике стояла глубокая тишина. Гарсули словно онемел. Если бы одно из лежавших здесь каменных ядер свалилось ему на голову, он и тогда, верно, не был бы так огорошен.
Разумеется, после такого разговора с обер-кригскомиссаром Гарсули его благородие Павел Исакович-Влкович угодил за решетку, да вдобавок на него надели кандалы. А на другой день во время смотра подунайской ландмилиции произошло еще более грубое нарушение субординации.
Выведенный перед рассветом на зеленый плац, тянувшийся от дома фельдмаршал-лейтенанта Энгельсгофена до самого горизонта, Подунайский полк ландмилиции, который предстояло раскассировать, долго ждал. От славного некогда полка полковника Вука, или Волка, или Вольфганга Исаковича, осталось теперь всего несколько сот человек. Они-то и были построены в колонну и одеты в красные сербские гуни. Издалека строй казался ровной красной лентой.
Вблизи колонна была довольно пестрой, поскольку многие солдаты-ветераны, воевавшие в Турции и во Франции, растеряли свои форменные кивера, пистолеты, сабли и ружья. А многие вместо сапог надели постолы. И все-таки строй выполнял команды и казался крепкой каменной красной стеной. Позади этой стены, на фоне синего небосклона к пороховым складам тянулись два ряда тополей.
В тот день Гарсули поехал на смотр вместе с фельдмаршал-лейтенантом в большом, запряженном четвериком ландо барона фон Энгельсгофена. Построившийся на плацу полк стал виден, как только они проехали через арку ворот принца Евгения Савойского. После этого обер-кригскомиссар уже никому не давал покоя. Он вертелся, сидя рядом с Энгельсгофеном, и без конца что-то кричал своей свите, следовавшей за ним в другом экипаже.
— Палавичини, — надрывался он, обращаясь к одному из своих офицеров, — вы видите этих солдат перед нами? Какие люди, настоящие красавцы! И до чего статные! Можете себе представить, как лихо будут они пахать землю, скажем, вон там, за пороховыми складами. А оттуда к городу, полагаю, надобно будет рыть канал. Думаю продолжить Бегу до Йозефштадта.
Он раздобыл где-то, должно быть в Венеции, у какого-нибудь адмирала огромный бинокль и все время подносил его к глазам.
Энгельсгофен делал вид, будто весь этот шум его не касается, и поэтому Гарсули обратился уже к другому офицеру:
— Граф Гайсрук, граф Гайсрук, — ревел он, как горластый прасол, — вот вам испольщики для вашего отца. Можете их уже сегодня вечером погрузить в барки и отправить вниз до Бечкерека. Триста семьдесят восемь молодцов. Триста семьдесят восемь крепких… болванов.
Гарсули, собственно, употребил другое выражение: слово «болван» в его устах прозвучало бы слишком добродушно. Он выразился гораздо грубее. В армии он славился своими непристойными шутками. А сейчас ему хотелось вызвать у сопровождавших коляску гусар и кирасир бурю смеха.
Когда ландо коменданта крепости приблизилось к выпятившим грудь солдатам подунайской милиции, Гарсули опустил свой бинокль и схватился за лорнет. Он разглядывал людей, словно коллекцию жуков или пауков. А тем временем под гром военных труб и рев команд колонна всколыхнулась и замаршировала к стоявшему у самой дороги павильону, где остановился экипаж. Отбивая шаг так, что дрожала земля, полк, точно огромная часовая стрелка, вертелся вокруг павильона. Гарсули громко выкрикивал слова одобрения, словно в этом была его заслуга.
Наконец колонна построилась вокруг маленького деревянного павильона в каре; когда Гарсули поднялся по разостланному ковру на дощатый помост, то увидел, что внезапно очутился среди колыхающегося моря красных гуней, треуголок, шапок, огромных голов, ручищ, ножищ, носов и глоток, из которых, точно дым, вырывался пар и удушливые запахи говяжьего жира, пота, лука, кожи и пороха. На минуту ему показалось, что это море вот-вот сомкнется над ним, и он беспомощно оглянулся, чтобы посмотреть, где Энгельсгофен. Увидев, что фельдмаршал-лейтенант спокойно сидит в облаке табачного дыма, обер-кригскомиссар успокоился.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Вокруг павильона саперы в свое время посадили подсолнухи, и солдаты остановились у самой цветочной клумбы. Те, кто стоял в первом ряду, с большим трудом сдерживали напиравшие на них задние шеренги. На лошадях были только офицеры. Гарсули узнал среди них Юрата и Трифуна, который командовал в тот день парадом; потом он с ужасом увидел, что рядом с желтым знаменем, украшенным черным двуглавым орлом, развеваются на ветру еще два стяга из красного и голубого муслина.
Гарсули оглянулся и, словно прощаясь с оставшейся за его спиной картиной, окинул взглядом редуты и форты с ощетинившимися пушками, башни Темишвара, которые, казалось, были приклеены к ярко-синему небу, неясно видневшиеся налево в долине палисадники, рощи акаций и среди них — село Махалу. Солнце уже поднялось, в траве засверкала роса. На небе не было ни облачка.
Перед началом смотра установили столики для писарей; те разложили на них акты, фискальные бумаги и поставили чернильницы.
— Разве не замечательно, — заметил Гарсули, усаживаясь рядом с Энгельсгофеном, — что мы с вами снова встретились сегодня, тут, где я впервые увидел вас тридцать пять лет тому назад. Мало кто вернулся из Турции: из тринадцати тысяч — всего три! Да и то все они лежали здесь на траве — в лохмотьях, в окровавленных повязках, грязные, страдавшие от поноса. Вон там их могилы. А нас все еще ласково греет солнце, которое намного сильней любой войны. И до чего оно славно греет! Там, под тем редутом, я, еще совсем молодой человек, увидел вас впервые в свите его величества, всемилостивейшего императора Леопольда. Вы передавали полк кирасир графу Хараху. Тогда я был совсем мальчишкой, но отлично все помню. И вот сейчас я вижу вас глубоким стариком. Да, все бессмысленно, кроме этого солнца. Все проходит, неизменно светит одно только солнце. И как славно оно греет! Нет на свете ничего лучше такого вот весеннего дня.
Энгельсгофен смерил грека холодным взглядом и сухо сказал:
— Я этого не помню.
Надобно сказать, что и старый барон наслаждался открывшейся перед ним панорамой. Учебное поле и Темишвар давно уже стали неотъемлемой частью его жизни. И теперь они походили на разбитое окно, сквозь которое можно все-таки увидеть свое прошлое. Сюда он попал когда-то молодым офицером, и вот теперь с этих зеленых плацев должен будет вернуться в Вену, где его никто уже не ждет. Здесь еще какое-то время будут его помнить, как и этого кривоногого грека, а потом позабудут даже само его имя. Город позади него с высокими колокольнями останется, как останется и солнце, которому так умиляется этот болтливый грек, а он, Энгельсгофен, скоро уйдет, уйдет, но не в Вену, а в могилу.
Солнце, которое Гарсули так любил из-за своих распухших от ревматизма колен, Энгельсгофен любил еще больше, потому что стоял уже одной ногой в могиле. И сейчас он смотрел на залитые солнцем плацы, понимая, что смотрит на них, вероятно, в последний раз. Толпа сербов со знаменами, лошадьми, значками, в шапках и красных гунях не возмущала его и не раздражала вонью его ноздри — напротив, ему казалось, что она пахнет красными полевыми маками. Фельдмаршал-лейтенант наслаждался строгими геометрическими построениями полка, статностью людей, немой покорностью солдат, которые ударами подошв отвечали на громкие команды своих начальников. А дальше, на фоне голубого неба, видел он ряды тополей, но они пробуждали в нем лишь печаль. Солнце поднялось, но он знал, что уже недолго ему придется любоваться его восходом. Однако, поскольку надо было что-то ответить вертевшемуся вокруг него греку, Энгельсгофен вынул изо рта трубку и крикнул:
— Можете передать от меня графу Хараху, что он старый осел. Придет время, когда в Вене раскаются, что прогнали этих ни в чем не повинных людей в Россию. У вас вот на уме разные прожекты, хотите по линейке выровнять их улицы и дома. А лучше бы привели из Вестфалии триста семьдесят восемь сильных кобыл да послали бы этих солдат воевать против французов. Получился бы кавалерийский полк, ничуть не хуже кирасир Хараха. Несправедливо выгонять ни в чем не повинных людей из их домов. Но все вы, там при дворе, были и остались просто задницы.