с которых уже туч не видно, только ясное солнце. Шаг в шаг я шла за ним, когда из этого изгнания и сердечного странствования, в которые был ввергнут, возвращался. Я ждала, плакала, терпела – но и для меня, и для него нужно было, чтобы мой Теодор преобразился. В течении этого года послушничества, среди деревенской тишины, мы оба работали над этим… ни он, ни ты не понимали меня, не знали, сколько слёз пролила, когда среди красивой его души находила ещё наброшенную в неё грязь и нестёртые пятна прошлого.
Любовь была лекарством. Ты знаешь, что люди странно обо мне думали и могли повторять, что даже ты, дорогая моя, не хотела чудачки Толы понять – всё это вынести надо было… я должна была…
Докторова нежно её поцеловала.
– Знаешь, дорогая Тола, – сказала она, – я бы никогда на свете разума этого не имела, а сострадание не допустило бы расчёта… Я так этим удивляюсь, что подражать бы не сумела.
На городском кладбище вознеслись три новых надгробных камня. Одни из самых красивых, украшенные. Первый из них состоит из огромной неотёсанной глыбы гранита, покрытой вьюнками. Вставленная в неё мраморная таблица носит имя Мурминского… Внизу вырезана палка, торба нищего и книга.
Много особ находит, что хвалиться палкой и торбами есть видом фанфаронства, другие объясняются тем, что мы на земле все странники…
Другой камень из белого мрамора, в коринфском стиле, с надписью, интенсивно позолоченной, представляет сверху женщину, прелестно наряженную, опёршуюся на урну и смотрящую на крест, у подножия которого стояла… Эта довольно ординарная аллегория, многократно повторенная, старанием президентши привезённая прямо из Каррары, где такие вещи сотнями продаются, считается шедевром у людей, которые ничего лучшего не видели. Мрамор очень красивый, только через лицо завуалированной женщины проходит неудачная серая вена, как пятнистая полоса. На таблице такой огромный список титулов, достоинств, заслуг и столько похвал, что, прежде чем читатель дойдёт до Ave Maria, должен будет отдыхать по дороге… Это могила незабвенного президента, по которому по десять дней провинция носит траур.
Третий камень на скромном пьедестале изображает огромную разложенную на стопке более маленьких книгу, окружённую свитками бумаги, стеблями растений и чашечками цветов… На страницах книги стоит фамилия профессора Куделки – достойного старичка, память о котором живёт только в сердцах учеников…
Столько лет работы нужно было на собрание достойной библиотеки… а вскоре после смерти рассеяли её наследники… Посоветовал им кто-то продавать по отдельности, хоть Теодор хотел всю купить. Поэтому, чтобы что-нибудь из неё сохранить, он должен был появляться на аукционе, биться за каждое барахло, и много достойных вещей было потеряно… Разные остатки разорвали на заворачивание товаров, на склеивание картона, для экономного облепления стен под новую обивку.
Обычная история людских собраний… всё рассеивается и соединяется снова, рассыпается и исчезает… а сколько же рук покоилось на каждой из этих жёлтых страниц, которые сегодня также истлели в могиле… Pulvis sumus[19].
1872
Эмиссар
(воспоминание из 1838 года)
роман
Одним из самых грустных зрелищ на свете есть маленький и грязный городишко, добавив ещё слякотный день, хмурое небо и, наконец, обстоятельства, не располагающие к прекрасному, – русскую администрацию, которая из самого убогого и самого отвратительного селения, как работящая пчёлка, умеет только для себя вытянуть живительные соки и измучить несчастную жертву – будем иметь картину идеального безобразия.
Увы, мы вынуждены проводить читателя как раз в такой городишко, в хмурый осенний вечер, потому что первая сцена драмы разыгрывается в нём. Непередаваемой грусти, какую представляла эта руина, способствовало её прекрасное некогда прошлое, ещё видимое среди изнурения, бедности и грязи. Над остатками плохих деревянных домов и хаток, наполовину погружённых в землю, на холме, на туманном фоне небес поднимались великолепные некогда стены вечного замка, торчащие потому только так долго, что разбить их не имели силы, прекрасная башня кафедрального собора и обгоревшие стены десятка святынь и опустошённых монастырей. От того давнего великолепия не осталось ничего, кроме этих полуразрушенных стен, куполов, башен без крыш и чёрных труб. Говорили, что царь Николай десять лет назад, когда ещё местечко было целое и живое, проезжая через него, смотрел на это множество костёлов, и в приступе ненависти ко всему, что напоминало Польшу, громко отозвался:
– Не могу терпеть этот городишко!
Через несколько лет по неизвестным причинам произошёл сильный пожар и уничтожил значительную часть красивейших зданий… а то, что осталось от первого огня, вскоре сгорело в повторных пожарах, устроенных невидимой рукой. Город пошёл на угли и пепел, горел каждый год во время, когда огонь мог охватить его легче, и распался на эти руины. Из нескольких уничтоженных монастырей сделали военные склады, другие разобрали, в иных, заделав дыры, помещали узников, открыли тюрьмы, пару настоящих костёлов продали евреям и переделали на каменички, другие постепенно ела сырость и обдували ветры. От былого величия остались огромные пепелища. Спустя несколько лет город, некогда столица княжества, земли, резиденция главных судей, город епископа – представлял картину грустнейших на свете развалин. Не было улочки, вид которой не портила бы огромная руина рядом с новыми деревянными бедными клетушкам… горы щебня, торчащие трубы, кучи угля и камня. Прошлая жизнь, устрашённая, сбежала из этих мест, приговорённых на медленное умирание. Из кирпичей разобранных святынь поднялись новые церкви, тюрьмы и казначейства… обычные знаки московской цивилизации… также чудовищно выглядящие, как она.
Выгнали епископа, разогнали священников, вынесли суды, а остальных старцев едва обеспечили углом, в котором бы могли умереть под стражей московских карабинов. Местечко представляло как бы кладбище, полное памятников, на могилах которого полицмейстер и справник высасывали остатки оставшегося населения, которое привычка и бедность приковали к мес то у.
Прошу представить себе этот некогда богатый город, сегодня едва дышащий под благословенным правительством разбойников, в хмурый день, а скорее осенний вечер, в дождь и ветер, с улочками, полными грязи, как будто вымощенными досками и балками, которые затрудняли проезд и кое-где создавали вид баррикад среди пропасти. На улицах не было живой души, кое-где – проскальзывающий еврей, покрыв голову поднятыми полами сарафана… повозка, ведомая бедными клячами и тонущая в грязи на рынке… исхудавшая собака или оборванный бедняк.
На пороге тех кирпичных будок караульных, которые будто бы должны были следить за порядком, видна была только припёртая к стене алебарда будочника… он сам где-то на подстилке спал после водки, в уверенности, что полицмейстер в такую не выйдет на улицу.
Ветер выл в переулках и в узких пустых проходах между стенами, высоко обрызганными грязью. Кое-где над крышами постоялых домов из трубы вырывалось немного дыма, который ветер стелил по земле. Невыразимая тоска… неописуемые испарения грязи, атмосфера густая и