Она оттолкнула тарелку с печеньями и тряхнула головой.
— Но, — слабым голосом спросила Жозефина, — тебе не кажется, что…
— Я сказала — конец, Жозефина, и хватит об этом!
И маленькие беленькие фонарики с абажурами цвета слоновой кости перестали казаться теплыми, ласковыми и дружелюбными, но сделались вдруг бледными и зловещими. Как искаженное болью лицо Ширли.
Зоэ изнемогала от любви. Она напевала, тискала Дю Геклена, трепала его за морду, за уши, приговаривая: «Ух, знаешь, как я тебя люблю! Как же я тебя люблю!» Оставив его в покое, носилась по квартире, смеялась, воздевала к небу руки, висла на шее у возлюбленного, спрашивая: «А тебе нравится агрессивно-синий или нежно-голубой?» Не дождавшись ответа, бежала в комнату, надевала серую маечку, торопливо урывала поцелуй, а вечером с таинственным видом душилась за ушком, словно прятала там некий таинственный талисман, обеспечивающий ей вечную любовь избранника. Гаэтан следовал за ней по пятам и пытался соответствовать. Но поскольку он не был привычен к такому бурному веселью, иногда его раскаты хохота затихали сами собой, оказавшись не к месту. Он сам слышал, что его смех звучит фальшиво, и внезапно замолкал, остро почувствовав себя смешным и неловким. Долго молчал, стремясь вернуть себе статус серьезности и ничем не замутненной респектабельности. Получалось как в цирковой антрепризе — грустный клоун и веселый клоун, и Жозефина наблюдала за радостным возбуждением дочки, моля небо, чтобы той не пришлось разочароваться. Столь бурное веселье настораживало и тревожило ее.
В тот вечер, когда Жозефина и Ширли вернулись из кафе «Каретт», Зоэ, раскинув руки, кружилась по квартире, останавливаясь перед зеркалом, чтобы поправить прядь волос, завернуть воротник, подтянуть джинсы, и вновь летала, напевая: «О, как прекрасна жизнь! Жизнь прекрасна, а я влюблена, так что только держись!» — а Гаэтан помалкивал, явно не владея ситуацией, и пытался принять солидный вид мужчины, который в ответе за это огромное счастье.
— Мы ходили в кино, а когда вернулись, встретили новых жильцов! — пропела Зоэ, плюхнувшись на край дивана. — Мсье и мадам Буассон и их сыновья — рот на замке, взгляд исподлобья, а в лифте с нами ехали два парня, которые возвращались с рождественского бала, разряженные, надушенные — надушенные так, что в лифте я чуть не задохнулась! Правда, Гаэтан, ведь правда? Скажи, что правда, не то мама мне не поверит…
— Это правда, — произнес Гаэтан. Ему по сценарию полагалось поддакивать.
— А пока вас ждали, мы приготовили еду!
— Вы сами стряпали?! — воскликнула Жозефина.
— Я положила баранью ногу на противень, обтерла чабрецом, розмарином, маслом и крупной солью, нашпиговала зубчиками чеснока, а на гарнир сварила зеленую фасоль и картошку. Тебе больше почти ничего делать не надо… И еще, мам, давай косточку отдадим Дю Геклену. С какой стати у всех новогодний праздник, а у него нет!
— А он-то где, старина Дуг? — забеспокоилась Жозефина, удивившись, что пес не бросается к ней стремглав, как раньше.
— Он на кухне слушает джазовую волну, и ему, по-моему, очень нравится!
Жозефина открыла дверь на кухню.
Дю Геклен, лежа рядом с радиоприемником, слушал Му Favourite Things Джона Колтрейна. Уши его вздрагивали. Он никак не отреагировал на вторжение, даже не приподнял головы с вытянутых лап.
— Удивительно, как эта собака любит музыку! — сказала Жозефина, вновь прикрыв дверь.
— Это в порядке вещей, мам, ведь ее предыдущий владелец был композитором.
— А где Гортензия?
— В своей комнате… С Гэри. Она нашла свою идею для витрин, на седьмом небе от восторга, готова расцеловать весь мир. Попробуй этим воспользоваться…
— И что за идея?
— Она обещала нам сказать во время ужина… Давай я начну накрывать?
— Я смотрю, тебе на месте не сидится, солнышко мое!
— Да, потому что я хочу праздника, настоящего праздника, да, Гаэтан?
И Гаэтан снова кивнул.
В дверях Ширли все-таки решилась улыбнуться. «Начнешь улыбаться, а там и развеселишься, — убеждала она себя, — а то ведь совсем измучилась». Не думать больше о красной шотландской аляске, не называть его больше по имени, не чувствовать его теплую руку на своей, его взгляд на ее губах… Его губы, вот они, приближаются, уже касаются ее губ, захватывают их, его губы, которые она покусывает перед глубоким поцелуем. Это счастье теперь под запретом. Теперь остается только вспоминать, чего отныне не следует делать. Не следует чувствовать, как замирает и падает в свободном полете сердце, не поджидать час свидания, подгоняя секундную стрелку, не высматривать издали его велосипед, не обмирать при виде ездока, не представлять себе его руку на своем плече, не вспоминать, как твоя рука поднимается по его спине к голове, ерошит густые волосы, как пальцы раздвигают тяжелые пряди…
Никогда больше…
— Помочь тебе? — спросила Ширли у Зоэ.
— Как хочешь… Возьмем тарелки с перламутровой каемкой и приборы с перламутровыми ручками?
Она кружилась вокруг стола, отправляя воздушные поцелуи Гаэтану, который сидел с постной миной, и порхала от одного стула к другому, там поставит стакан для воды, там бокал для вина, там фужер для шампанского.
— Мы будем пить шампанское, а иначе весь праздник насмарку!
Ширли тряхнула головой, отгоняя рой смертоносных пчел, звенящий в ее ушах. Забыть, забыть, сохранить лицо перед Гэри. Подвинуться, дав ему место. Все место целиком.
— Море шампанского, — ответила она Зоэ веселым голосом, но какая-то в нем прозвучала скрытая тоска.
Гаэтан поднял голову, насторожившись. Он уловил эту фальшивую ноту, его она тоже не раз выдавала, и в глазах его застыл один-единственный вопрос: «И вы тоже?»
Ширли внимательно посмотрела на него: маленький жених вынужден изображать взрослого. Он сидит здесь, в гостиной, в квартире этажом выше той, где они жили с отцом. Она прочла в его глазах, что он не может не думать об этом, не ловить снизу звук чужих шагов. Он помнит расположение комнат, может там ориентироваться с закрытыми глазами. Он знает, где стояла его кровать, где он так часто засыпал, проклиная отца. Отца, которого больше нет и которого так порой не хватает…
Даже если отец — преступник, недостойный человек, даже тогда его может не хватать ребенку. Потому-то парень смеется невпопад и улыбается не к месту. Потерялся между ролями блудного сына и счастливого возлюбленного и болтается туда-сюда. Не знает, как удержаться на месте. И хочется ему сбросить весь этот груз горя, но он еще не настолько силен, чтобы освободиться от него одним движением плеч. Вот он и бродит по гостиной с неуверенным видом и грустным взглядом, взглядом, устремленным в себя, не замечающим никого вокруг.
Она все это мигом поняла и стала наблюдать за Гаэтаном. Тот сидел на диване прямо, словно аршин проглотил.
Она почувствовала родственную душу. Она, отважная женщина, которая всегда умела защищаться, умела отразить натиск врага — но укол в сердце оказался способен сделать из нее тряпку.
Она положила ножи и вилки с перламутровыми ручками на край белой скатерти, присела рядом с Гаэтаном и, пользуясь тем, что Зоэ и Жозефина на кухне доставали из духовки ногу, благоухающую душистыми травами, взяла мальчика за руку и сказала: «Я понимаю, понимаю, что происходит в твоей голове… — Он недоверчиво посмотрел на нее, она положила руку ему на лоб, смахнула прядь волос, тихонько добавила: — Ты поплачь, знаешь, это помогает…» Он тряхнул головой с видом «парни не плачут! Тем более влюбленный парень… Но все равно спасибо вам, спасибо, что ко мне подошли…» И так они сидели несколько секунд, горе рядом с горем, голова к голове, руки Ширли обвивали тонкое тело паренька, обязанного изображать мужчину, и оба поддерживали друг друга, обменивались общей болью.
Когда они опомнились, на губах обоих плавало подобие улыбки. Гаэтан пробормотал: «Спасибо, теперь гораздо лучше…» Ширли взъерошила ему волосы и сказала: «Спасибо тебе тоже». Он с удивлением посмотрел на нее, и она добавила: «Разделить с кем-то — уже неплохо». Он не очень понял, о чем она, что разделить? Он угадал, что она доверила ему секрет, и этот секрет обогатил его, выделил из общей массы, даровал ему самоуважение: она была с ним откровенна, она ему доверяет, и даже если он не слишком понял, в чем дело, это не так важно. Он больше не одинок, и благодаря этой мысли развязался узел, который стягивал ему горло с тех пор, как он вернулся в этот дом, как вновь увидел этот холл и эти лестницы, этот лифт и эти большие зеркала при входе, и он снова улыбнулся. Его губы больше не дрожали. Он улыбался искренне, открыто и уверенно. Он встряхнулся, немного стесняясь этого момента неожиданной близости: «А на стол уже все накрыли?» Поднялся, чтобы вновь занять свое место влюбленного кавалера, и она тоже вскочила, разразившись внезапно горьким смехом, переходящим в плач по человеку с пивными пенными усами.