Борис Антонович потянулся к полочке, опрокинул стаканчик с таблетками в рот, запил виски. «Интересно, скоро подействует?» В стаканчике осталась прилипшая таблетка донормила. Он поймал ее мокрым пальцем и отправил в рот вслед за остальными. Снова глотнул виски. Чувствовалось только опьянение, больше ничего. Но ждать не хотелось. «Как же хороши песни Маризы! Еще треков пять, не меньше. Нет, нельзя ждать…» Он взял нож, повертел, рассматривая. «Какая красивая вещь! Не тому, не тому он посвятил свою жизнь. Ну и наплевал бы на свое уродство! Что, коротконогий не может заниматься стрельбой? Или владеть холодным оружием? Или поиметь с помощью денег, машины, подарков, лживых „люблю-трулю-лю“ сотню-другую баб? Жил чужими текстами, чужими книгами, чужим языком, радовался ошибкам коллег – вот они написали так, а надо было бы вот этак! Тьфу, мерзость! Как жить, зачем, если главное – ебаться! Ну и, наверное, жратва – чтобы были силы. Жрать – трахаться, трахаться – жрать! Вот она, формула жизни!
Он провел лезвием по запястью. В какой-то кинокартине видел – надо вдоль. Фигня, можно и вдоль… Теперь – другая рука. Вот так – крест-накрест…
«В человеческом теле пять литров крови, скоро вся вытечет, – думал Борис Антонович, – а снотворное и виски не дадут отказаться от задуманного. Ба, я, кажется, шевелю пальцами ноги! Но я же не могу шевелить пальцами, ведь ноги у меня парализованы! Значит, это глюки. А галлюцинации – это хорошо. Умирать, оказывается, весело. А я почему-то думал, что будет страшно. А оказывается, очень даже ничего. Вот и вторая нога зашевелилась… Как же хороша водичка! Пока не отключился, надо подумать о Боге. Если есть другая жизнь, мне вечный Ад – ведь я убийца! Мало того, самоубийца! Не видать мне царствия небесного! Может, покаяться? А что толку – разве можно искренне раскаяться в убийстве такой гадины? А ведь как я ее любил, как любил! Как она говорила – пылинки сдувал… Сначала любовь-морковь, а потом – подыхай, освобождай жилплощадь! Сдохнешь – квартира мне достанется… А почему я ей только горло перерезал? Надо было еще язык отрезать и в унитаз спустить – вот тогда бы смерть была справедливой… Кажется, я засыпаю… А Minha Bela Putana Wander Piroli я так и не закончил… Но ей же все равно! Кто она, и кто – я… Нет, точно засыпаю… А перед смертью перед глазами должна вся жизнь пронестись… Не проносится что-то… Надо вспомнить что-нибудь хорошее… В четвертом классе летом дали на неделю „запиленную“ пластинку Deep Purple, Machine Head, и это было такое счастье, такое счастье, что я не поехал в пионерлагерь, – пластинку надо было вернуть. А ведь в лагере было весело, все лучше, чем по расплавленному жарой Свердловску ходить, но это же были Deep Purple! Machine Head! В день, считай, выучил все песни наизусть. Я засыпаю! Нельзя! Нельзя! Надо еще что-то вспомнить!.. Еще имелся диск Urian Heep, заслушанный до дыр. А-а!.. В лагере была девочка Марина, толстушка, которой не интересовались мальчики. Вот мы, двое ущербных, и нашли друг друга. Как-то нас отправили на дежурство. Мы сидели в беседке, держась за руки, я гладил ей ладошку, и это было непередаваемым сексуальным моментом. И еще было… Мы с Андрюхой Гоцманом купили в деревенском райпо две бутылки водки-„чебурашки“, три огромных помидора и палку вареной колбасы. Ночью ушли в лес „бухать“, пили из горлышка, и не было тогда на свете ничего вкуснее этих помидоров, и опьянели мы уже от одной бутылки в зюзю, а вторую зарыли у какого-то дерева, ствол пометили, но на второй вечер ничего не нашли, хоть и бегали полночи с лопатой по чаще, это была моя первая в жизни водка…»
На край ванны присел человек.
– Ты кто? – спросил Борис Антонович.
– Я – Фобос.
– Зачем ты здесь?
– А мы всю жизнь с тобой.
– Мы – это кто?
– Я и мой брат Деймос.
– А он где?
– На кухне, трупом любуется. Красиво ты ее зарезал! Только зачем нужно было по горлу, ты же ее сразу убил…
– Сразу, да?
– Конечно. Прямо в сердце – раз! – и готово. А глумиться над трупом не по-нашему, ты же не дикарь какой.
– Ну да, не по-вашему. Ахиллес вон тело Гектора привязал к колеснице и возил за собой, не давая похоронить.
– Да что ты веришь сказкам! Гомер же сказочник. И выдумщик большой.
– Фобос!..
– Что?
– Я уже умер?
– Нет еще. Но скоро. А вот и Деймос!
– Привет, Деймос!
– Привет, Борис!
– Зачем вы здесь? Не ваше же дело доставлять умерших в царство теней?
– Мы только попрощаться. Мы же всю жизнь были рядом. От нас все несчастья.
– Зачем?
– Такое задание.
– Чье задание?
– Того, кто все видит и все знает.
– А зачем мне надо было делать плохо? В чем я провинился?
– В мире должна быть гармония. Кому-то плохо, кому-то хорошо.
– Борис! – тронул его за плечо Фобос. – Не спи! Мы же пришли попрощаться! Прочитай нам напоследок свой перевод Фернанду Пессоа.
– Так он же в основном на английском писал… А я английский не люблю…
– А чем тебе английский не нравится?
– Да нет, язык как язык, мне, наверное, просто переводить с него неинтересно. Да и слишком много желающих. Я спою:
Я любил. Ты любила.
Я забыл. Ты забыла.
Ока-за-лась ты сукой!
Наступила разлука…
– Ты скучный педант. Потому-то у тебя и не взяли перевод Жозе Сарамаго.
– Тут вы правы. Не надо было мне связываться. Все, что столько лет спустя описывается в литературе про последние дни Христа, – дань авторов тому, что их совесть и вера не дают им пройти мимо важного для них момента. Появляются Сарамаго, Булгаков, режиссеры Скорцезе, Гибсон… Зачем? Берешь Евангелие, открываешь, читаешь. И все! И все! Что еще можно добавить и, главное, зачем? Ведь все уже сказано, и не нами, обществом чувственных удовольствий… А Шекспир? Как и зачем переводить Шекспира? Есть ли смысл переписывать «моя подошва – меня учить?» Я нашел четыре варианта перевода, понятно, что не только на русский. Но он-то, самый простой, и есть правильный! «Моя подошва?» – говорит отец своей дочери. Она – красавица и умница, но он – отец! – «Меня – учить?» Остается только расставлять знаки препинания. Нет, Шекспир велик, но отстаньте, не люблю я английский, нет…
– А как же современная музыка? – спросил один.
– А как же тексты Radiohead? – спросил другой.
– Видишь ли, то, что у нормальных людей называется поэзией, ты называешь текстами. Курнул, заглотнул, написал. И вот появились инопланетяне и пластиковые деревья. Ну да, ну да, конечно, не Энрике Иглесиас или кто там из баб про зонтик поет? Все равно – не то.
– Ты – зануда. Потому твои переводы и не прижились.
– У меня есть простое оправдание. Какого хрена описывать восход, если гораздо более талантливыми людьми уже это описано?
– Вот это как раз и понятно. Для каждого нового автора – это его, только его собственный опыт. И пишет он о том, что его взволновало.
– Дурак он, новый автор. Про восход давно уже все написано – просто он по своей малограмотности не успел это прочитать, играл в «Сони плейстейшен-3», времени не было. Не надо писать о восходе. Пиши, как круто мчаться на скейте. По крайней мере, у Шекспира скейтов не было.
– То есть ты за простоту и грамотность?
– Да, грамотность в переводе безусловна! А простота… Ну если ты чувствуешь, что автор после слов «наступил восход солнца» на самом деле хотел сказать: «При восходящем солнце воздух становился заметно теплее, и проснувшиеся пеликаны бросились искать рыбу», – пиши, только это немножко другая история.
– То есть твоя история: ты увидел – и убил. Без красок.
– Нет, ребята, я не абитуриент на первом экзамене, что вы меня ловите? Я увидел. Полюбил. Не успев разлюбить, убил. Ходили бы ноги, пошел бы, попрощался. Вот и вся история.
– «А ведь вы и убили-с…» – как сказал Порфирий Петрович, да? – хихикнул Деймос.
– Убивать нельзя, – добавил Фобос.
– А мне понравилось.
– Ну и хорошо, что на Наташе и закончилось. Так бы ходил и мочил всех красивых баб только за то, что они красивые и желанные.
– Нет, какие дураки! Вам же по нескольку тысяч лет, что вы мне тут плетете? Да мое ли дело, кто, когда и с кем? Но ведь эта развратная женщина была моей женой…
– Запись в паспорте – не жена. Венчаться надо было, – заметил Фобос.
– А я бы просто после первого «косяка» послал бы ее к черту. Потратил бы полгодика на лечение и стал бы трахать всех подряд – уверяю, ты так сразу бы заглушил свою тоску, – сказал Деймос.
– Я ее любил…
– Ты полюбил первую, которая проявила к тебе симпатию. А она симпатизировала всем подряд, такой, понимаешь, открытый, добрый, жизнерадостный характер.
– Если бы эта фраза прозвучала на веселом испанском, я бы перевел ее просто: «В общем, она была потаскуха».
– А на скучном английском?
– Он краткий, неэмоциональный. «Суперпотаскуха». И все.
– Ты мизантроп! Ты не любишь женщин.
– Я люблю женщин. Особенно в постели разными способами.
– Да ты фашист.
– Я просто родился не в то время. В девятнадцатом веке за пьесу в стихах автору платили в полтора раза больше, чем в прозе. Кому сейчас, скажите, продать перевод в стихах?