Недавно он ко мне вернулся.
А перед этим от меня ушли все, даже последняя подруга, такая же, как и я, актриса-неудачница, с которой мы чаще всего ссорились. Все вокруг было горьким. Больше всего я боялась незнакомых старух, выгуливавших пучеглазых дворняжек. Мучила себя воспоминаниями о единственном аборте, плакала, складывала и отнимала какие-то даты. Чтобы хоть как-то заполнить пустоту, устроилась смотрительницей в Эрмитаж, сидела у египтян и каждый день, про себя сетуя, молила чужие мумии изменить мою сирую жизнь. Кто знает, может быть, кто-то из их странных богов меня и услышал, – потому что однажды на Дворцовой набережной мне вернули Павлушу в облике аккуратного старика с застывшим оловом грусти в глазах.
Эта встреча меня спасла. Моя жизнь вдруг взяла и разложилась пасьянсом времен с тройкой в будущем, семеркой в настоящем и тузом в прошлом. Нет, горечь не исчезла, но Павлуша добавил сухих пряностей воспоминаний, – и горечь стала гармоничной. Какое-то время я даже была по-настоящему счастлива. Но потом, словно наказывая за несвоевременное счастье, от меня начала бегать память. Поначалу я очень пугалась, но вскоре привыкла и теперь всегда готова к тому, что память, неожиданно смешав времена и карты, может стремительно поднять меня на опасную высоту отстранения от действительности и на мгновение открыть мне сверху похожий на грецкий орех лабиринт моей путаной жизни. У меня закружится голова от бесконечного количества извилистых поворотов. Какое-то время память будет удерживать меня на этой звенящей высоте, а потом, превратив мое сердце в воробья-беспризорника с увядшей гвоздикой в клюве, бросит его вниз – в случайный тупичок лабиринта… На зеленую лужайку детства… к черной лязгающей машине, в которую превратилась пахнувшая яблоками школа, отобрав у моего отрочества четыре долгих года… в институтский репетиционный зал… в полотняную постель, где рядом со мной какое-то молодое тепло, имя которому память не возвращает… в стремнину зрелости, на дощатые сцены… или в терновое новое время…
Я уже не боюсь этих полетов – просто существую в предложенном пространстве событий, лиц, запахов, звуков. Наверное, отсутствие страха и заставляет память возвращаться… К тому же я заметила, что именно в этих провалах я лучше всего зарабатываю.
Я продаю умиление, в фантастическом мире, который отделяют от меня десять минут езды на трамвае.
Вот я схожу с трамвая.
Высокие дома.
У скрещенья трамвайных линий стоит дом, похожий на пожилую американскую кинозвезду, все живые ткани которой заменены силиконом в результате изощреннейших косметических операций. Это старый красивый дом, его тщательно отреставрировали и разместили здесь «Центр Города», современный и очень дорогой магазин. Здесь торгуют успехом. А на сдачу я доживаю свою жизнь.
За огромными окнами на голубоватом фоне сияет чужое будущее – яркое, разноцветное, блестящее, хромированное, никелированное, хрустящее нарядной упаковкой и новенькими купюрами, с банкоматами, выплевывающими кредитные карточки под дискретную отрыжку, с отутюженным персоналом, умело скрывающим внутреннее равнодушие за наружной радушной улыбкой… Эта картина порой настолько ослепительна, что я вспоминаю операционную, в которой мне делали аборт.
Однажды я зашла сюда просто так, решив купить «в будущем» что-нибудь на ужин. Я знала, что выгляжу скромно, но достойно, и что предельная опрятность моего старомодного пальто полностью искупает вину его возраста, и слово «подержанный» почтительно уступает место слову «антикварный». Меня могли принять за профессорскую жену, мать преуспевающих детей, которая не желает расставаться со старой одеждой из-за «давно разоблаченной мороки», тоски по родине, которой нет. Я старалась играть такую даму, но боялась неубедительности и сама на себя злилась.
Неторопливым шагом я дошла до мясного отдела. Под стеклом лежало живое мясо, преступной свежести и преступной же стоимости. Наверное, у меня хватило бы денег на какие-нибудь полкило, но потом за мотовство меня обязательно упрекнуло бы выглянувшее из овощного киоска недоступное яблоко. Пожалуй, только импортную мороженую говядину можно было бы купить, не травмируя карман и совесть. Но она была нарезана такими ровными круглыми кусками и покрыта таким мультипликационным инеем, что я вдруг увидела зимний лесоповал и услышала звук бензопилы, которой мой первый муж валил деревья в лагере, куда его отправили за безобиднейшее знакомство, квалифицированное как сопричастность к деятельности врагов.
Тогда я вышла из магазина и была горда тем, что у меня хватило смелости просто уйти – протиснуться через тесный загончик у кассы, не взяв для погашения неловкости от встречи с нарядной кассиршей даже маленькую шоколадку. А на улице я подумала, что освещение будущего противопоказано тем, кто живет прошлым. Им оно кажется покойницким. Так же, как люди будущего кажутся персонажами фантастического фильма. Хотя именно эти люди меня и кормят…
Они очень разные. Я понимаю, что они умнее меня, энергичнее, они другие. А еще мне их немного жаль – наверное, потому что их плата за умиление – это та же просьба о прощении.
Вон у кассы стоит похожий на слона бандит. Бандиту жарко. Его дыхание слышно по крайней мере в пяти метрах. Глаз его похож на человеческий. Я даже улавливаю в его внешнем виде какую-то кротость форм. Чем-то он похож на младенца. Которого написал маньерист. Бандит выходит на улицу и видит меня – с узлом пышных седых волос под серой шляпкой. На шляпке печально зимует кустик бумажных незабудок. Видит мое синее пальто с прямыми плечами и черные блестящие ботики, застегивающиеся шеренгой белых круглых кнопочек…
«Опа…» – произносит бандит цирковое слово, и я понимаю, что произвела на него впечатление. Потом он замечает мои безукоризненно чистые нитяные перчатки и несколько пучков свежей зелени, перевязанных подарочными голубыми ленточками, которые я держу в руках.
«Почем зелень, мать?» – спрашивает он. – «По три рубля», – отвечаю я тихо. – «Эта-а, – произносит бандит со смущением, – давай все!» – Протягивает мне сто рублей, забирает пять пучков и уходит, не оглядываясь. «А сдачу?» – шлю я ему вслед, но он только рукой машет и уходит чем-то огорченный. Да, не Раскольников…
Мне тоже вдруг становится немного не по себе. Я вспоминаю, что раньше нитяные перчатки носили только лакеи, меня охватывает грусть, и сейчас я была бы даже рада, если бы память куда-нибудь ненадолго отлучилась…
Чтобы развеять настроение, я снова смотрю в магазин. За стеклом ходит человек, похожий на пингвина. С неуклюжими ножками и столбиком тела, запакованными в черный костюм и белую рубашку. У него компактная голова, а на мелком лице выделяется сочный алый рот. Мне кажется, что он должен быть адвокатом, – умным, красноречивым и беспринципным. Наверное, у него какая-нибудь смешная фамилия. Он академически рассеян и вообще меня не видит. Не я не в обиде. Мне и так бандит переплатил…
Потом ко мне подходит компания увешанных рюкзаками молодых иностранцев. Они горластые, длиннолицые, длиннозубые – кенгуру. На первый взгляд очень чужие, но если приглядеться, в лицах не обнаруживается ничего особенного, обычные лица соседей, сослуживцев, родственников. Как и с кенгуру – видим ее мордочку, нежную, с рыжеватыми подрагивающими бровями и задумываемся: кого же она нам напоминает? Да собаку! Это же песья мордочка! Как у маленькой, ничем не примечательной, но очень милой дворняжки. Так и с иностранцами…
Ко мне иностранцы относятся с приветливым вниманием, я для них историческая реликвия, которую им иногда показывают в кино наши знаменитые режиссеры. Теперь я держу в руках веточки вербы, унизанные пушистыми, с перламутровым отливом почками, над которыми через неделю вырастет цыплячьей желтизны глория.
«О-о-о, да это же вьербная недьеля», – произносит один из них, с самым большим рюкзаком. А потом сосредоточенно спрашивает: «Сколко это стоит?».
«Два», – отвечаю я и предлагаю памяти позабыть о том, что там, откуда только что выскочила эта стая, цены исчисляются в этих неприличных у.е. «Кенгуру» залезает своей длинной рукой в огромный рюкзак, достает кошелек и протягивает мне пять долларов. «Итс о'кей», – говорит иностранец, а из его рюкзака падает на землю книга. «Leo Tolstoy», – успеваю прочитать я, и совесть снова меня царапает.
Потом я с удовольствием смотрю на длинные ноги модели и восхищаюсь, когда эта лань, раскрашенная, как мухомор, уйдя в чащу магазина, сама вдруг превратится в высокосортный продукт и растворится среди ярких упаковок и пестрой колористики элитной торговли. Но я уверена, что при выходе она обязательно купит у меня зелень, или вербу, или простую деревянную подставку для чайника, или что-нибудь еще – потому что мой возраст, достоинство и предприимчивость внушат ей уважение.