— А она тебе ничего не говорила? — медленно, в свою очередь спросил Тобольцев.
Синие глаза вдруг потускнели, и все лицо стало угрюмым.
— Ну, коли так… И не говори!.. Это ее дело… А я, пожалуй, и сам догадаюсь на досуге-то…
Он встал с тахты, огромный, сильный, как медведь, и потянулся всем телом. Потом подошел к письменному столу и лицом к лицу очутился с загадочной зеленой головкой Лилеи. Тобольцев видел, что Потапов вздрогнул, как женщина, и замер у стола, уронив на него большие, белые руки.
— Она не любит мужа и не живет с ним, — сам не зная зачем и к чему, сказал Тобольцев.
Потапов молчал. Он все так же неподвижно глядел на зеленую странно знакомую головку. Приподняв острый подбородок, полузакрыв запавшие глаза, мертвая девушка жутко щурилась на него из-под абажура лампы.
— Она очень одинока, и я был ее единственным другом… Но теперь, надеюсь, ее жизнь расцветится небывалыми красками. Она только что познакомилась с моей будущей женой… И они полюбят друг друга, знаю… А главное… она встретила тебя!
Потапов вдруг взял в руки статуэтку.
— Андрей, подари мне эту штучку, — сказал он глухо, стараясь говорить развязно, но в голосе его задрожала страсть.
«Какое дитя! Трогательное дитя…» — подумал Тобольцев.
— Не могу, Степушка… Мне очень жаль отказать тебе, но не могу!
Потапов только тут обернулся к нему лицом.
— Почему? Разве она тебе так нравится?
— Видишь ли… Мне ее подарила Лиза… И ее непременным условием было, чтобы она стояла тут, на столе…
— Ага!..
— И потом… куда ты ее денешь, такую хрупкую вещицу?.. В карман сунешь? В чемодане будешь держать? Когда у тебя даже угла постоянного нет?.. Я лучше достану тебе ее портрет…
Потапов вспыхнул до белка глаз. Открыл было рот. Но закусил губы и отошел от стола. Проницательность Тобольцева испугала и почти оскорбила его. Он сделал, насупив брови, несколько шагов и вдруг остановился перед портретом Бакунина.
— Кто это?
— Хорош?
— Да… удивительное лицо!.. Кто это?
— Бакунин… — Тобольцев вдруг рассмеялся. — Не ищи, брат, знакомых лиц, не ищи!.. Ха!.. Ха!.. Когда я был в Arbeiterheim'e, в Вене, в великолепном дворце рабочих, который они выстроили исключительно на свои трудовые гроши и который им обошелся в двести пятьдесят тысяч крон, — я всюду, где рабочие слушают лекции, видел на стенах портрет святой троицы; Лассаль, Маркс и Энгельс… Когда я был в дешевых квартирах рабочих, в этом же доме, на стене у каждого семейства я видел те же лица. Но ведь я не рабочий… И чужие убеждения для меня не обязательны. Да!.. Мне хочется быть оригинальным, Степушка… Пусть мой кабинет украшает голова того, кто первый бросил в лицо Марксу упрек в буржуазности его учения!
— Эге-ге!.. Вон оно что! Так и сказал бы… Теперь ясно, что на двух берегах стоим, и, хоть лопни, друг друга не поймем! И перекликаться не стоит… И тово… отчаливай, друг!.. Я и слушать-то тебя не стану…
Потапов покраснел, и синяя жилка вздулась на его лбу.
— Я тебе не навязываю своих мнений, — с живостью перебил его Тобольцев. — Позволь же ты и мне оставаться при своих!
— Нет, не позволю! — рявкнул Потапов и стукнул кулаком по столу так, что все на нем зазвенело… С секунду они смотрели большими глазами друг другу в лицо. Потом вдруг расхохотались, первый Тобольцев, за ним Потапов.
— Вот, вот именно это ваше партийное насилие отшатнуло меня от вас навсегда…
— Кто не с нами, тот против нас! — страстно и твердо сорвалось у Потапова.
— Ну, еще бы!.. И кому будет легче от того, что, свергнув одно правительство, вы дадите нам другое? Теперь вас теснят, ссылают и сажают в тюрьму. Будете вы у власти, вы будете сажать в одиночку…
— И вешать будем, не беспокойся! Особенно этих, черт возьми… анархистов… В первую голову!
— Вот, вот!.. О чем я-то говорю?.. Ваш Либкнехт[176] это публично на съезде заявил одному анархисту… Вот его слова. «Мы не остановимся ни перед какими мерами, чтобы вас уничтожить…» Читал небось?.. Ну, так вот скажи по совести, Степан, чем может пленить ваше царство демократии с его железной дисциплиной и нивелировкой, которое сохранит тюрьмы, ссылки, гонения, армию, священные права государства…
— Врешь, врешь!.. А Бебеля[177]… А Энгельса забыл, что они говорят о коллективизме? Разве не он — наша конечная цель?
— …сохранить частную собственность, — не слушая, продолжал Тобольцев, — институт брака… словом, все те элементы, из которых создалась трагедия человека и причины порабощения одних лиц другими… Ведь вы все — удивительные оппортунисты с этим вашим «научным» социализмом!
— Так… Так… А кто-то, я слышал, скоро женится… Это как же назвать? Отрицанием института брака?
— Это глупо, Степушка! Ведь мы говорили принципиально сейчас… И где ты потерял хорошую привычку не сводить теоретические споры на личную почву?
— А черт меня знает, где!.. Может, у меня и не было ее, этой «хорошей привычки»?.. Молчал ты передо мной раньше либо соглашался. И я тебя своим считал… Ох, Андрей! Такого удара, признаюсь, я от тебя не ждал. Это почище твоей женитьбы будет…
Они заспорили страстно, горячо. Раскаты Степушкина баса гремели по квартире и будили нянюшку и ее петуха. Вся боевая непримиримость, таившаяся в его душе, вспыхнула в этот вечер… И такой оригинальной красотой веяло от него, что, как и в памятное объяснение с невестой, Тобольцев, несмотря на задор спора и досаду на односторонность товарища, не мог отрешиться все-таки от тайного восторга перед этой силой и цельностью Степана.
— Врешь, врешь! — гремел он. — Не смеешь говорить, что мы не считаемся с личностью и не видим людей за доктриной! Мы не хотим крови и гибели масс… Да!.. И если мы изменяем постоянно тактику, то ведь жизнь-то эволюционирует, а не стоит на месте. Не можем стоять и мы… Не спорю, и ошибки делаем, и заблуждаемся. Но кто же не ошибается?.. Тот, кто за печкой сидит… И этих упреков ты нам бросать не смеешь! Бросай их террористам и анархистам, льющим кровь и проповедующим разрушение, бессмысленное и стихийное…
А Тобольцев кричал на высоких нотах, каким-то тонким голосом:
— Что ты мне толкуешь? Кровь… Кровь!.. Разве анархизм в терроре? Он борется с учреждениями, а не с людьми… Он стремится к идейной революции, к свержению старых идолов, к борьбе с кошмарами, которые нас душат. Разве не учреждения воспитывают людей и создают нравы?.. Анархизм — это свобода и равенство… А что вы сделаете для изменения человеческой души, для роста личности, для борьбы с предрассудками? Ваш мнимый социализм не освободит женщину, которую вы по-старому будете обременять заботой о детях… Потому что, борясь за ваш восьмичасовой рабочий день, вы махнули рукой на широкие задачи истинного социализма. А я тебе говорю: золотой век наступит на земле, когда не будет солдат и белых рабов фабрики, когда исчезнут браки, когда будет общественное воспитание детей…
Потапов свистнул:
— Эва!.. Чего захотелось! С неба он, что ли, нам свалится, твой золотой век?.. Все это — анархические утопии… А я с детства ни в чертей, ни в чудеса не верю…
Он вдруг сделался серьезным.
— Вот в том-то, Андрей, и разница наших взглядов… Не может этот золотой век наступить завтра, да еще шагнув через наши головы. Не может общество сделать скачок из царства необходимости в царство свободы. Ты ставишь нам в упрек программу minimum? Но ты забываешь, что социал-демократия, как боевая партия, не может в настоящее время долго останавливаться на задачах, которые ты ей предлагаешь… Мы не социалисты-революционеры, не романтики… Наша партия — реалистическая. Когда наступит новый строй, которого мы добиваемся, пусть другие разрешат все эти вопросы… при этом, исходя из новых условий жизни, о которых сейчас мы с тобой даже не можем составить точного представления… А пока я твердо знаю одно: что каждая победа демократии, как бы ничтожна она ни казалась, создает благоприятную среду для развития пролетариата и вооружает его для будущей борьбы…
— Какой борьбы? С кем?.. Все той же классовой?.. А если завтра разразится революция и рухнет старый строй — где ваша программа нового? Окажетесь ли вы на высоте? Что у вас найдется, чтоб исчерпать океан материальной и моральной нищеты? При чем тут будет завтра ваша программа minimum, за которую вы уцепились, как за панацею от всех зол?.. Как из этой программы выведете вы такую победу духа, как свободная любовь, как свободное творчество, как безграничный простор человеческой души?
— Вот, вот! Тебе легко, на готовом сидя, кричать о расцвете личности… Да разве в этом центр тяжести сейчас? А насчет будущего строя, перечти-ка, брат, Бебеля… Не ломишься ли ты… тово… в открытую дверь?.. Там и об общественном воспитании помянуто, и о всех жупелах, которыми ты меня стращаешь. Да, наконец… кто в настоящую минуту борется за создание тех условий, при которых личность может развиваться? Ты, что ли? — крикнул он, и ноздри его затрепетали.