Ее голос задрожал. Она села, точно ноги у нее подкосились. Этого было довольно. Тобольцев был опять в ее власти.
— Катя, голубушка… Откуда эта драма? Боже мой… Ведь у каждого из нас есть свои обязательства… Нельзя же одной любовью наполнить жизнь!
— Мать?.. Лиза?.. Что такое?
— Нет, Катя!.. Не одна семья… Я связан с другими людьми, и эта связь прочна… Да я и не хочу ее рвать, если бы и мог… И в этом самое главное… Пойми меня, Катя: мое прошлое дорого мне безгранично, как рост моей собственной души… и мое самоопределение… Ну! Больше я ничего не прибавлю… Я и то сказал слишком много!
Он встал и взволнованно заходил по комнате.
Вдруг она заговорила медленно и подавленно:
— Ничего не понимаю… Точно в бреду… Ты говоришь: «не принадлежу себе»… Кому же? Разве не мне?.. Ведь я тебе отдала душу, жизнь, всю себя и навсегда… А ты? — Он сделал движение, чтобы приласкать ее. — Постой, Андрей! Мы в первый раз говорим с тобой серьезно. Но я верила до этой минуты, что мы на все одинаково глядим… Какой ужас, если я ошиблась! Жизнь за жизнь!.. Вот как я понимала нашу любовь… И ни йоты меньше!!
Его эстетическое чувство снова насторожилось. «Какая сила!.. Какой голос! Ей бы на сцену…» — Она тоскливо ждала его ответа. Но он молчал. Ему хотелось слушать и глядеть в ее лицо. В эти минуты разлада она пленяла его чуть ли не сильнее, чем в минуты обоюдных ласк.
— Ты говоришь — «обязательства»?.. Но они у тебя передо мной прежде всего… Ты, твоя жизнь, твои мысли, чувства, дела — все, все мое! И между нами никто… И разлучит нас только смерть!.. Так я понимаю любовь. Так я понимаю брак…
Ему стало чуть-чуть холодно, когда он ясно представил себе эту жизнь, которую она ему сулила. Как тонкий психолог, он давно разгадал цельность ее миропонимания. И неожиданного не было ничего для него в ее признаниях. Но впервые ему стало ясно, как мало, в сущности, он сам подходил к этому фантастически суровому идеалу семейного счастия. Он вдруг понял, в какую бездну потянула их обоих эта страсть. Из этой бездны он еще может выбраться, хотя и искалеченный и разбитый, если любовь к жене переживет в нем эту трагическую борьбу их двух натур… Но счастие и, быть может, жизнь этой гордой души — исчезнут в этой бездне без возврата. Он это знал… Ему стало страшно.
— Катя, — заговорил он печально. Моя милая Катя… Не забывай: прежде чем встретить тебя, я прожил полжизни… Можешь ли ты допустить, что я прошел ее в полном одиночестве?.. Я не о женщинах говорю. Ты — моя первая, моя единственная любовь… Но есть, повторяю, другие связи… И ты должна примириться с тем, что рядом с нашим будущим будет стоять это прошедшее, которое я не могу и не хочу оторвать от своей души… И я тебе уже сказал, почему не хочу! Ты должна примириться с тем, что эту половину моей жизни будет окутывать тайна…
— Нет!.. Тайны не должно быть между теми, кто любит… Нет!.. Я тебе не прощу тайны никогда!.. Я не только жена тебе, я — товарищ твой… Ты сам меня выбрал. Для чего? Неужели только для поцелуев и… Андрей, не унижай меня!.. Помни, я сама не лгу и не прощаю обмана… Говори! Вся моя жизнь открыта перед тобой… Ответь мне тем же, или… ты убьешь меня!
Он побледнел.
— Катя… Это не моя тайна…
— Все равно!.. Все, что тебя касается, — мое!
Они молча стояли друг перед другом, тяжело дыша, как бы меряясь силами… Вдруг он опустился на тахту, закрыв лицо руками, и она расслышала, как он скрипнул зубами, как бы от невыносимой боли… Ей стало жутко. Казалось, ледяные крылья грядущего страдания повеяли над ее головой.
Тобольцев заговорил… Не подымая головы, не глядя в ее бледневшее лицо, он признался ей, что у него есть друг, которому он обязан всем, что есть благородного и ценного в его натуре. Голос его окреп… Он встал и заходил по комнате, жестикулируя, вдохновляясь и разгораясь постепенно. Сначала он не хотел рассказывать ей о ссылке Степана, об его бегстве из Сибири и переходе на нелегальное положение. Но темперамент взял свое. Он увлекся… Он не мог допустить, чтоб Катя осталась слепа и глуха ко всей моральной красоте этого человека. Он говорил страстно, красиво, вдохновенно… Он не хотел верить, что стучится в наглухо замкнутую дверь… Он очнулся только, когда она злобно крикнула:
— Довольно! Я ничего больше не хочу слышать… Замолчи! Слышишь? Замолчи!..
Если б она ударила его по лицу, впечатление получилось бы одинаковое. Полный сдержанного негодования, он соображал с минуту… Он старался понять…
— Катя… Терпимость прежде всего!.. Я требую ее у тебя, как первое условие счастия… Научись уважать во мне личность… Ведь я своих взглядов тебе не навязываю?.. Я стараюсь бережно относиться к твоему я… Теперь давай разберемся! — продолжал он, как бы думая вслух. — Да, конечно… Ты воспитывалась в институте. Ты шла мимо жизни, ты ее не знаешь…
Ее глаза засверкали.
— Если б я чувствовала, как ты, у меня не хватило бы совести получать казенные деньги…
— Это деньги народа, Катя…
— Неправда! Все, что ты говоришь, чуждо мне… Больше того, преступно в моих глазах… Я обожаю царя… обожаю его детей… Да! Я не понимаю России без монарха… К чему ведут ее твои друзья? К гибели? Да!.. Только к гибели… Они — слепые и жалкие люди… Ты говоришь — герои? Нет!.. Преступники, которых я ненавижу всеми фибрами моей души!
Он сел опять, как бы обессиленный, ища перекинуть мостик через бездну, которая неожиданно разверзлась между ними.
Она металась, как тигрица, по комнате, а ее глаза искрились, и ноздри вздрагивали. Несокрушимой силой убеждения веяло от ее лица, от ее голоса, от ее слов. В эту минуту она казалась вся вылитой из одного куска гранита.
«Да, да, конечно, — думал он. — Иначе быть не может!.. Она верна себе. Семья, собственность, государство… Для нее это кумиры… И переделать здесь ничего нельзя… Да я и не хочу ничего ломать в ее душе. Она так прекрасна в своей стильности!.. Нужно принять ее, как она есть… И одному только научить ее: терпимости…»
На этот раз долго длилось молчание, И в нем была холодная тоска первых разочарований.
Она вдруг подошла, села рядом и неожиданно поднесла к губам его руку. Тобольцев дрогнул.
— Катя! Милая… Что ты? — крикнул он сорвавшимся голосом. Она этого не делала раньше. И в то же время он понял, что ему дорого придется заплатить за эту ласку ее и первое проявление покорности.
Никогда, никогда до смерти не забыть ему ее лица и взгляда, полного неотразимой женственности!
— Андрей!.. Милый! Чего бы я ни дала, чтобы все, что мы пережили сейчас, оказалось сном, — трепетным и каким-то новым звуком заговорила она. (Несмотря на все свое волнение, он отметил, что только с матерью она говорит такими глубокими, в душу идущими нотами.) — Скажи мне одно, утешь меня… Ведь вся моя жизнь будет отравлена, если ты не дашь мне слова…
— Какого? (Сердце его замерло.) Какого слова, Катя? «О, как она глядит! Как обессиливают эти покорные, горячие глаза!.. Лучше борьба, лучше гнев…»
— Скажи, что ты сам не… что ты не пойдешь на такие дела?
— О, ты можешь быть покойна! Я не гожусь на активную борьбу… Ни убивать не пойду, ни агитировать сам не буду… Ты можешь спать с миром…
— Ах, мне только это и нужно сейчас! — радостно сорвалось у нее. «С остальным я слажу потом», — говорило ее лицо.
Он это понял, и тонкая улыбка поморщила его губы.
Тобольцев встал и подошел к портрету, висевшему на стене[170]. «Львиная» голова необыкновенной красоты, несмотря на старость, обрюзглость черт и следы болезни… Печать гения лежала на этом лице с юношески дерзновенными глазами. Этот человек был создан для власти.
— Кто это? — тихо спросила Катерина Федоровна.
— Это величайший гений XIX века, который опередил не только свое и наше поколение, но и наших будущих детей и внуков… Не скоро еще люди дорастут до сознания, что единственная правда жизни — в его дерзновенной философии, которую он бросил нам, жалким и слепым кротам, ползающим во мраке… Он сам был, как солнце, которое зажигает и создает жизнь крутом… И уходя, как это солнце, он кинул нам прощальный луч… След от него и сейчас горит на небе нашего сознания… Огнистый след, который зажег когда-то сердца семидесятников на великую борьбу. Ночь будет длинна, я знаю… Но солнце его славы взойдет снова. В это верю я так же глубоко, как в то, что я тебя люблю…
Он обнял ее. Затихшая и задумчивая, она глядела на портрет с выражением страха в синих глазах.
— Когда я был за границей, Катя, я толкался среди самых разнообразных кружков. Я с жадностью вбирал в себя все впечатления, слова, чувства, страсти… Знаешь, как губка воду вбирает?.. Ничто не могло насытить меня, ничто не могло удовлетворить и подчинить себе всецело… Сколько раз я искренно собирался вступить в члены социал-демократической партии, которой я тогда сочувствовал!.. Я признавал ее программу, но не в целом… Тактику во многом я порицал. А мне говорили: «Нет, так нельзя! Надо подчиниться дисциплине, одинаковой для всех. Надо стать солдатом нашей армии и действовать по распоряжению свыше…» Этого я не мог. Пойми: я не мог отказаться от самого себя!.. Ненавистным для меня насилием дышала вся эта партийность, с ее неизбежной узостью и нивелировкой. Я отказался вступить в партию. Я остался, как и прежде, в ряду «сочувствующих».