— Но разве можно так эгоистично от всего отрешаться?
— В этом-то вся премудрость. Ничего не желать для себя, ни о чем не заботиться и быть равнодушным — к этому следует стремиться.
— Неужели можно жить и быть совершенно безучастным?
— Да, но приходит это с жизненным опытом и по здравом размышлении. Не надо забывать, что малейшая радость, минутное удовольствие обходятся нам гораздо дороже, чем они того стоят. Нормальный человек не заплатит тысячу рублей за грушу, скажем прямо, он понимает, что это было бы безрассудством, к тому же он знает цену и этой тысяче и груше, зато из жизненного своего капитала он готов тратить тысячи на такие пустяки, как любовные истории, которые длятся не более, чем надо времени для вызревания двухкопеечной груши. А все потому, что человек забыл, как дорого стоит его жизненная энергия. Его прихоть действует на него так же магически, как на быка красный платок тореадора, человек ослеплен, введен в заблуждение и расплачивается за это частью своей жизни. Большинство людей угасает не в минуту естественной кончины, подобно лампе, в которой нет керосина, а гибнет от банкротства, израсходовав силы на глупости, что в тысячу раз ничтожнее, чем один день бытия.
— Не хотела бы я такой холодной, расчетливой жизни, без порывов, любви и мечтаний.
— Мир не канул бы в вечность, если б люди не любили.
— Лучше уж себя убить, чем жить и засыхать, подобно дереву.
— Самоубийство — это вопль страдающего животного, это бунт атома против общих правил, это крик больной души и потому веками может отзываться в пространстве. Нужно сгореть спокойно и без остатка — вот в чем счастье.
— В этом счастье? — спросила Янка, почувствовав, как от слов старика ее пронизывает холод.
— Да, счастье — это покой. Не признавать ничего, убивать в себе желания, стремления, самообольщение и прихоти, зажать душу в кулак, подчинить ее рассудку и не размениваться на мелочи.
— Кто же захочет жить в таком ярме? Какая душа выдержит?
— Душа — это сознание.
— Ничего, кроме каменного равнодушия и покоя! Ничего и никогда! Нет уж, я предпочитаю обычную жизнь.
— Есть еще одно средство от страданий. Оно в единении наших сердец с природой.
— Оставим эту тему, природа меня и без того слишком волнует.
Некоторое время они молчали.
Старик смотрел на воду и бормотал что-то себе под нос, а Янка размышляла.
— Все это глупости! — начал он снова. — Смотрите и любуйтесь хотя бы рекою, этого хватит надолго. Присматривайтесь к звездам, птицам, наблюдайте за деревьями, прислушивайтесь к вихрям, вдыхайте в себя запахи, впитывайте краски — везде найдете небывалые, бессмертные чудеса, испытаете невыразимое наслаждение. Это заменит вам жизнь среди людей. Только не смотрите ни на что глазами простолюдина, а то самое звонкое пение птиц покажется вам кудахтаньем, самые прекрасные леса — топливом, в животных вы увидите только мясо, в лугах — сено, ибо вместо чувств появится тогда расчет.
— Так уж устроен человек.
— Очень немногие читают по книге природы и находят в ней духовную пищу.
Они снова умолкли.
Солнце опускалось за холмы и, будто догорая, светило все слабее и бросало на воду кровавые отблески зари.
Кроны деревьев поникли. Желтые прибрежные пески затянуло серыми сумерками. Далекие горизонты утопали в тумане, который поднимался, как дым от догорающего солнца. Глубокий покой сонно разливался над землей, засыпавшей после дневных трудов.
Янка размышляла над словами старика, и какая-то неясная, тяжелая тоска наполнила ее сердце, мозг застлала смутная тревога, не было сил чему-либо противиться, казалось, будто внутри все онемело.
Она встала и собралась уходить. Стало уже совсем темно.
— Вы не идете?
— Пора, до Варшавы еще далеко.
— Пойдемте вместе.
Он сложил удочку в чехол, пойманных рыбок бросил в жестяную банку и вместе с ней направился к городу.
— Не знаю, как ваше имя, — начал старик неторопливо, — да это и неважно, вижу только, не сладко вам на свете. Я старый сумасброд, как называют меня соседи, старый масон, как окрестили меня городские кумушки, я одинок и, смирившись с судьбой, жду конца. Было время — любил, страдал, но это давно прошло, давно… — повторил он, едва заметно улыбаясь своим воспоминаниям. — Самое ценное в человеке — то, что он умеет забывать, иначе нельзя было бы жить. Неинтересно все это, правда? Я иногда начинаю бредить и ловлю себя на том, что говорю сам с собою. Многое уже не помню, все-таки старость. У вас хорошее лицо, и я как человек бывалый советую: всякий раз, когда страдаешь, разочаровываешься, когда удручает жизнь — беги из города, иди в поле, дыши чистым воздухом, купайся в лучах солнца, смотри на небо, думай о вечности, молись… и забудешь обо всем. Почувствуешь себя лучше и станешь сильнее. Убожество нынешних людей — от внутреннего одиночества, оттого, что они отошли от бога и от природы. И еще скажу вам: прощайте чаще, имейте ко всему жалость. Люди бывают злы от глупости, а вы будьте доброй. Самая великая мудрость в доброте. Не растрачивайте сил на глупости, Я тут бываю каждый день, если не очень холодно. Может, еще встретимся. Ну, будьте счастливы. — Он кивнул ей на прощание и приветливо улыбнулся.
Янка долго смотрела старику вслед, пока он не исчез из виду где-то возле костела Девы Марии. Она даже протерла глаза: ей вдруг показалось, что все это галлюцинации.
— Нет, — прошептала Янка, все еще чувствуя на себе чистый, умиротворяющий взгляд старика и слыша его голос.
— «Будь доброй! Молись! Прощай!» — повторяла она, проходя по улицам.
«Прощай!» И перед глазами встал театр и целая галерея лиц — Цабинский, Майковская, Котлицкий, мадам Анна, Совинская, она вспомнила те дни, когда голодала, страдала, когда было унижено ее человеческое достоинство.
«Будь доброй!» И Янка видела Мировскую, которая на самые горькие обиды отвечала улыбкой, которая никому ничего плохого не сделала, а терпела столько издевательств; Вольскую, которая ценой своей жизни пыталась вырвать ребенка у смерти и которую вечно обманывали, сталкивая в нужду; няню, отдавшую себя чужим детям; помощника режиссера, деревенских мужиков, низведенных до положения животных; Янка вспомнила батраков, жульничество, обман, преступления, о которых так много слышала и которым не было конца. Янка чувствовала, как в ней что-то надрывается, ломается, кричит, как все существо ее наполняется болью, перед глазами встают обиды, несправедливость, слезы, муки, а кто-то сверху торжественно говорит ей:
«Будь доброй… Прощай… Молись…» И этим словам вторит насмешливый хохот.
Вернувшись домой, Янка долго не могла успокоиться. В голове шумело, в сознании все перепуталось. Невозможно было понять, где правда, где ложь. Только сейчас она прозрела и увидела, что злые и добрые — все одинаково страдают, мечутся, кричат о каком-то избавлении и жалуются на жизнь.
— С ума сойду! С ума сойду! — твердила Янка.
Утром прибежал Владек. Он был сегодня так добр, так горячо целовал ей руки. Янку очень удивила эта перемена. А Владек между тем упрекал в чем-то Цабинского, жаловался на мать. Янка очень скоро сообразила, что он хочет занять денег, и теперь уже смотрела на него совсем неприязненно.
— Купи мне пудры, я должна сегодня пойти в театр.
Владек вскочил, готовый к услугам.
— Закрой дверь: я буду одеваться.
Он вышел из комнаты, от которой у него был свой ключ. Щелкнул французский замок.
На улице, почти у самых ворот, он встретил Мецената. В голове Владека мелькнула какая-то мысль, он усмехнулся и поздоровался со стариком.
— Добрый день, уважаемый Меценат.
— Добрый день, как здоровье?
— Благодарю, я-то совершенно здоров, но вот панна Орловская… Директорша просила меня от своего имени справиться о ее здоровье.
— Что? Панна Янина больна? Мне говорили в театре, но я как-то не верил, думал…
— Больна, вот бегу за лекарством.
— И серьезно больна?
— О нет, теперь ей уже лучше, если хотите, можете навестить ее.
Меценат оживился, но тут же скромно заметил, поправляя пенсне:
— По правде, хотел, хотел уже не раз, но она так неприступна.
— Я помогу вам.
— Вы шутите, разве это можно? Хотя мое доброжелательное отношение…
— Можно. Вот ключ от двери. Она вас примет, она говорила мне даже, что не прочь была бы видеть у себя знакомых; что ж вы хотите, все дни в одиночестве.
— Но… А если…
— Идите, уж если мне дозволено было, то Меценату тем более. Через час я приду, посидим еще все вместе.
И Владек поспешно удалился.
Меценат протирал пенсне, топтался на месте, все решал, пойти или нет. Вдруг Владек вернулся и обратился к нему:
— Меценат, дорогой мой, одолжите пять рублей. Мне нужно получить у Цабинского деньги, а ждать его некогда: должен бежать за лекарством. Неприятные взял на себя хлопоты, но что поделаешь… дружба. Отдам вечером, только прошу сохранить все в тайне, и, пожалуйста, не сердитесь.