— Затянуло, ребята, — блаженно улыбаясь, сказал пограничник. — Сам видел... Затянуло.
— Куда же вы? — Тюляфтин растерянно оглядывался по сторонам, видя, что все столпились у вешалки, расхватывая шубы, куртки, пальто. — Ведь мы не закончили разговор... Какая-то странная поспешность... Занятно! В конце концов. Пролив замерзнет и без нашей помощи, не правда ли? Ведь мы не сможем ему ни помещать, ни помочь, разве нет?
Чернухо яростно глянул на Тюляфтина, но ничего не сказал. Остальные его попросту не слышали. Только Опульский счел необходимым ответить Тюляфтину. Он задержался у двери и сказал прерывающимся голосом:
— Вы можете оставаться, молодой человек... Если вам это неинтересно... Простите, но мне кажется, что это так и есть.
— Занятно! — протянул Тюляфтин. — Даже такой человек, как Опульский, теряет выдержку.
— Потерять выдержку, молодой человек, не самое страшное, — заметил Чернухо. — Можно потерять кое-что посущественней.
— Например? — Тюляфтин все еще полагал, что идет безобидный и высокообразованный разговор ни о чем.
— Порядочность! — закричал Опульский уже из коридора. — Ответственность!
— Вы полагаете, что это с кем-то уже произошло?
— Нет, я больше не могу! — простонал Чернухо, выкатываясь из кабинета вслед за Ливневым. — Бедный Николашка! Он вчера полтора часа разговаривал с ним о романтике севера, о белых куропатках, снежных заносах и, кажется, о медведях. Ни одного вопроса о Проливе.
Посмотрев на Пролив с крутого берега, можно было увидеть, как по льду, по длинному укатанному зимнику быстро передвигалась группа людей. Впереди бежал Панюшкин, за ним на расстоянии около ста метров плотной группой шли члены Комиссии, а поотстав от них еще метров на сто, вышагивал, не теряя достоинства, Тюляфтин. Он улыбался, словно бы подшучивая над самим собой за то, что дал увлечь себя в этот потешный бег.
А из мастерских, из конторы, из вагончиков и бараков общежития выходили люди, неизвестно как узнавшие о новости, и присоединялись к бегущим. Все торопились к промоине, к тому месту, где еще сегодня утром неслась черная, бликующая на солнце вода. Бежали конторские служащие, ученики из школы, учителя, бежал, задыхаясь, Хромов, поскрипывал острыми ботиночками Кныш, бежал Белоконь, хромал следом за ним участковый, бежала Анна, забыв запереть свой вагончик-столовую, сорвался с места едва ли не весь Поселок. Многие уже обогнали Панюшкина, обогнали неподготовленных к таким броскам членов Комиссии.
Тяжело дыша, Панюшкин подошел к краю, когда там уже стояла толпа. Все расступились, замолкая, пропуская его, словно родственника к больному.
Шуга, забившая Пролив, еще не смерзлась. Она была в движении, крошилась, шуршала, двигалась, кое-где были заметны просветы. Прикинув движение отдельных льдин, Панюшкин понял, что началось течение с юга.
А шугу набило с севера. Пока пограничник добирался до конторы, пока они прибежали сюда, течение переменилось. Теперь мощные потоки воды давили на шугу с юга и выносили, выносили ее снова в море.
— Что скажешь, Володя? — спросил Панюшкин у Званцева, не отрывая взгляда от воды.
— К вечеру будет чисто, Николай Петрович.
— Да, похоже на то. Радость оказалась преждевременной. Но раз пошла шуга — это уже хорошо. Сегодняшнюю вынесет, завтрашнюю, а там, глядишь, и останется. Останется! — повторил он, будто заклинание.
На обратном пути встретили Тюляфтина. Увидев, что все возвращаются, он остановился на середине дороги и, отвернувшись от ветра, спрятав личико за высоким воротником, стал поджидать возвращающихся членов Комиссии. На его губах блуждала неопределенная улыбка, в которой тем не менее ясно была видна снисходительность.
— Ну как? — спросил он. — Все в порядке? Вы так неожиданно все сорвались, я уж подумал — не случилось ли чего...
— Все нормально, старик, все в порядке, — Чернухо, подняв руку, похлопал Тюляфтина по плечу. — Так что ты не переживай. Не надо.
— Да нет, я особенно и не переживаю... С чего бы?
— Никто, собственно, и не думает, что ты убиваешься, но я это сказал на всякий случай — вдруг начнешь...
Вот я и предупреждаю — не надо.
— Знаете, я как-то ваш многоступенчатый юмор не сразу понимаю, не сразу доходит, знаете ли... — Тюляфтин оглянулся по сторонам, призывая всех в свидетели. Но его никто не слушал. — Простота нравов и обычаев, — пробормотал Тюляфтин вроде про себя, но достаточно громко. — Далекие края всегда таят непредвиденные опасности для белого человека.
И опять никто не услышал его. Кроме Жмакина, который всегда в таких случаях шел последним, опасаясь, как бы кто случайно не свалился в майну, не заблудился в торосах — такие случаи бывали в первый год работы. Правда, без трагических последствий, но даже сама их вероятность тревожила Жмакина и заставляла его принимать все возможные меры предосторожности.
— Ты вот что, парнишка, — он взял сзади Тюляфтина за локоток и легонько попридержал его. — Ты не больно гонорись-то, нехорошо.
— Что же здесь нехорошего? — Тюляфтин повернул к нему розовое личико и поощряюще улыбнулся, сверкнув гранями очков.
— А то нехорошо, что гонористые у нас под лед уходят.
— То есть... как? Как под лед? — улыбка сползла с лица Тюляфтина.
— Лед их не выдерживает, — пояснил Жмакин. — Понимаешь? Вроде и толстый лед, полтора метра, а не выдерживает. И уносит их. В Пролив уносит. Приходится списывать.
— Кого списывать? — хрипло спросил Тюляфтин.
— Гонористых, кого же еще...
— Ну и шуточки у вас тут!
— Какие шуточки, — вздохнул Жмакин. — Вон посмотри, — он показал на предупреждающие вешки, — Это все кресты наши, души погибшие отмечаем. — Он даже не улыбнулся, глядя, как затрусил вперед Тюляфтин.
* * *
А потом Панюшкин, запахнувшись в свою куртку, неторопливо шел по берегу. Руки его лежали глубоко в карманах, воротник был поднят. Было солнечно и ветрено.
Незаметно Панюшкин обошел косу, выступавшую далеко в море, и оказался в совершенно пустынном месте.
Казалось, пройди еще сотни километров, и не встретишь ни одной живой души. Отлогий берег, полузанесенный снегом остов баркаса, выступающий из снега рогатый череп северного оленя... И все. Разве что нивхи пройдут иногда со стадами и растают за горизонтом. Куда они идут? Откуда? Сколько они уже в пути и сколько им еще кочевать по этим берегам? Или давно смирились с тем, что не первое столетие идут по кругу, постепенно растворяясь в этих местах...
Панюшкин долго смотрел на почти невидимый в дымке голубоватый берег Материка, потом оглянулся в сторону Поселка — нет, никаких следов деятельности человека он не нашел. Сколько же еще лет понадобится, чтобы обжить эти берега... А нужно ли их обживать? Может быть, мы здесь только из-за азартного нетерпения и несемся к цели, которая имела смысл когда-то раньше...
А мы все еще несемся, приносим неимоверные жертвы, переживаем трудности... А цель... Не осталась ли она где-то позади, и не превратилось ли в цель само стремление — осваивать, открывать, покорять, использовать, несмотря ни на что, не считаясь ни с чем, отвергая все доводы и сомнения разума, в полной уверенности, что так будет всегда, что всегда, и через сотни лет, найдутся для нас места с такими вот особыми условиями, места, словно бы нарочно для нас созданные, чтобы мы могли проявить особые качества, которые, видите ли, очень в себе ценим — самоотверженность, пренебрежение удобствами, пренебрежение всякими там тонкими соображениями и чувствованиями, чтобы могли мы ублажить свое тщеславие первопроходцев, первооткрывателей, первопокорителей...
Нет, Коля, погоди, что-то ты не в ту степь подался...
Ты здесь — потому что людям нужна нефть. И уж если взялся за это дело, заканчивай его. И все тут. Нечего огород городить да блудомыслием тешиться.
Ну ты, Коля, ладно, с тобой ясно... А другие? Что заставляет этих людей работать здесь? Почему приехали они сюда? Почему живут в холодных вагончиках, маются по выходным, не могут оторвать взгляда от проходящего по Проливу судна, от самолета, еле видного в облаках, от скользящих по снегу саней нивхов... Каждая их клеточка готова унестись вслед и... И они остаются. Я уверен, что под замусоленными и прожженными фуфайками в каждом из этих людей горит огонек высшей предназначенности, стремления к чему-то более высокому и достойному, к тому, что дает человеку силы, терпение, уверенность.
Через какое же сито проходят эти люди, оказываясь здесь, высаживаясь на этом берегу из вертолетов, барж, катеров, а один даже шлюпкой добрался, на веслах пришел — был такой случай. Господи, даже Хромов! Да, он завистлив, его не назовешь порядочным, он ненадежен в работе, но он здесь.
Панюшкин вспомнил вдруг, какая дьявольская радость сверкала в маленьких глазках Хромова, когда тот однажды стоял на самом берегу, у воды и смотрел на бандитски вздыбленные волны. Дождь вперемежку с брызгами хлестал Хромову в лицо, морская пена стекала по пухлым небритым щекам, холодный ветер насквозь продувал жиденький пиджачишко с болтающимися пуговицами, а на лице Хромова светилось счастье. В каком-то самозабвении он вошел в воду по щиколотку, волны захлестывали ему колени, а он, сделав еще шаг вперед, крикнул что-то радостно и зло, крикнул прямо в волны, в ветер. Панюшкин не расслышал тогда ни слова, но понял, что и в хрипящей, прокуренной груди Хромова горит этот маленький непонятный огонек. Потом была оперативка, затяжная, унылая и обессиливающая оперативка, на которой нужно было решить уйму мелких вопросов. Хромов сидел в углу на своем обычном месте вялый и опустошенный. Лишь иногда он поднимал голову, блуждающим взглядом скользил по стенам, а увидев в окно Пролив, будто напрягался, грудь поднималась от тяжелого глубокого вздоха, а в глазах опять вспыхивал вызов...