Все трое пьют чай вприкуску. У Лизаветы Лукинишны чайная пара хорошего тонкого фарфора с мелкими розовыми цветочками по белому полю. Перед Августиной Семёновной - огромный бокал, этакая лохань, на огромном, скорее напоминающем суповую миску, блюдце. Юлия Семёновна пьёт свой чай из старенькой красной чашечки с белыми горохами. В одном месте край чашки отколот. Блюдце же всё покрыто паутиной мелких трещин.
Возле Лизаветы Лукинишны лежат сахарные щипчики. Время от времени Лизавета Лукинишна захватывает их своей костлявой рукой и остервенело колет куски рафинада. Рафинад при этом трещит, Лизавета Лукинишна кряхтит и квохчет. Наколотый сахар свален посередь стола белой горой. Рядом в глиняной сахарнице с отколотой ручкой лежат конфеты. Тут же на блюде - яблоки и несколько синих слив.
Пьют молча. Слышно только звонкое причмокивание да прихлёбывание. Да по временам звенит муха на стекле. От горячего чая и густой июньской жары все трое красны и потны.
Разложив на столе рыхлую грудь, Юлия Семёновна вся точно обмякла и просела. На коленях у неё лежит кухонное полотенце, которым она то и дело промакивает своё широкое, весноватое лицо. Опершись о стол острыми коричневыми локтями, и подперев левой рукой голову, Августина Семёновна энергично обмахивается газеткой.
Размеры стола, вплотную придвинутого к окну, позволяют всем участникам застолья обозревать происходящее на улице. Но оттого ли, что там ровным счётом ничего не происходит, на лицах сестёр разлита скука смертная. Не то Лизавета Лукинишна. В глазах её написаны единовременно грусть и неудовольствие. Остатки бровей сдвинуты, губы плотно сжаты. По всему видно, что думает она о чём-то для себя неприятном.
- И зачем?.. - внезапно шумно вздыхает она, - зачем снесли Сухареву башню?..
От неожиданности Юлия Семёновна вздрагивает и роняет на пол полотенце. Августина Семёновна перестаёт обмахиваться и многозначительно смотрит на сестру. Та пожимает плечами и лезет под стол за полотенцем.
- Что это ты, мам, про башню-то опять вспомнила? - осторожно спрашивает Августина Семёновна.
- И далась она тебе, - вторит ей Юлия Семёновна, вылезая из-под стола и отдуваясь.
Лизавета Лукинишна с негодованием цокает языком и строго смотрит на дочерей.
- Много б вы понима-али-и! - плаксивым голосом, нараспев говорит она. - Я её, матушку, как сейчас помню... Как закрою глаза-то, так и вижу её, так и вижу... - слова "так" "и" Лизавета Лукинишна произносит слитно, отчего выходит у неё "таки". - Стоит она, голубушка, нарядненькая... как невестушка...
И Лизавета Лукинишна действительно закрывает глаза и начинает методично раскачиваться. Недовольное выражение лица её сменяется блаженным.
Сёстры с любопытством и затаённым страхом смотрят на мать.
- Да будет тебе, мам, убиваться-то, - говорит наконец Августина Семёновна и вздыхает. - Снесли и ладно... Новую построят... Знать мешала, что снесли. Там же... это... трамвай, что ль, ходил... или конка... Что там у вас...
Юлия Семёновна толкает сестру локтем и с укоризной смотрит на неё.
Лизавета Лукинишна перестаёт раскачиваться и открывает глаза.
- Да ты очувствуйся, Авета! Чего говоришь-то?.. Комуйта она помешала?.. Да другой такой башни на всей Москве отродясь не было... Стояла она, голубушка, на пригорочке... красинькая вся такая, солнышком осиянная...
Лизавета Лукинишна, молитвенно складывая руки и устремляя взгляд свой в небытие, опять принимается раскачиваться.
Сёстры переглядываются.
- Ох, Царица Небесная... Кому ж это она помешала-то...кому-у-у... кра-синь-ка-я... наряд-нень-ка-я...
- Ма-а-ам! - просительно говорит Юлия Семёновна, промакивая лицо полотенцем. - Но ведь её снесли-то уж шестьдесят лет, как... Чего ж ты по сей день всё убиваешься?..
Но Лизавета Лукинишна, увлекшись воспоминаниями, не слышит обращённого к ней вопроса.
- Красинькая... - причитает она. - Ажурненькая... Глаз ведь радовала... Бывало едешь по Мещанской, а она стоит, уж встречает тебя, голубушка... Невольно ей улыбнёшься да поклонишься. Здравствуй, мол, матушка... Её изделё-ока видать... Она ж на горке стояла... И этакую красоту изничтожить... - Лизавета Лукинишна цокает и мотает головой. - Ох, анчутки!.. На Москве-то две башни было - Ивана Великого да Сухарева... Всё одно, что две руки... Ан нет, отсекли одну руку-то. Таки осталась Москва однорукою... Д-а-а! С Мещанской видать... А в тридцать четвёртом годе её и своротили... Вначале верхушечку, потом часики... - Лизавета Лукинишна всхлипывает, а недоумение и страх на лицах сестёр сменяются жалостью и сочувствием. - А мы-то смотреть бегали, как её ломают... Вначале верхушечку, потом часики, а там уж всю остатнюю по кирпичикам разнесли... А мы-то стоим в стороночке и смотрим, а слёзы-то сами таки капют, таки капют... Гдейта за месяц до Петрова дня, вот как сейчас время-то было, её и разнесли, голубушку... А кирпичиками-то её улицы после мостили. Таки растоптали её матушку... Во, брат, как!..
Слёзы, стоявшие до сего момента в глазах доброй старушки, полноводным потоком изливаются на морщинистые щёки. Лизавета Лукинишна опускает лицо и закрывает его цветастым, кое-где прогоревшим передником.
Вслед за Лизаветой Лукинишной всхлипывает Юлия Семёновна. И представляется ей, как Лизавета Лукинишна, молодая совсем девушка, фланирует взад-вперёд по Мещанской, смеётся и посматривает на молодцов. И что одета она в шнурованную кошулю и красный беретик. А на ногах у неё парусиновые белые туфли. И вовсе не жаль Юлии Семёновне Сухаревой башни, знакомой разве по картинкам да по рассказам Лизаветы Лукинишны. Нет. А жаль ей, что молодость проходит, и всё хорошее остаётся где-то там, на пересечении Садового и Сретенки. Там, куда уж вернуться нельзя никогда...
- Ну, а ты-то чего?! - спрашивает её Августина Семёновна. - Ты-то чего завыла?
Но Юлия Семёновна, закрыв своим полотенцем лицо, только вздрагивает в ответ. Вздрагивают её плечи, вздрагивает лежащая на столе грудь, вздрагивает двухэтажный подбородок.
И глядя на то, как мать и сестра, самые родные, самые близкие ей люди умываются слезами, Августина Семёновна чувствует, что глаза начинает предательски щипать, а в носу пощекатывать. И когда вернувшийся с прогулки внук Юлии Семёновны Ваня, рыжий мальчик лет тринадцати с полным, добродушным лицом, заглядывает на кухню, он застаёт трёх старух сморкающимися и утирающими лица.
- Опять, что ли, Сухареву башню вспоминали? - ехидно спрашивает он, переводя глаза с одной фигуры на другую...
Одна
Вот уже несколько лет, как Надежда Ивановна осиротела. Оставшись одна в пустой квартире, она, томимая своим одиночеством, погрузилась в небытие. Ничего не замечает она вокруг, и кажется ей, будто остановилась жизнь.
Больше не чувствует Надежда Ивановна сладкого запаха весны, когда пахнет молодой, чуть пробившейся листвой, костром и прелой землёй, освободившейся от оков снега. Всё, что когда-то радовало её, ушло безвозвратно. Равнодушие заключило её в свои холодные объятия.
А началось всё в тот злой и тоскливый день, когда умерла её старая, избитая жизнью мать.
Ветер, приятель февраля, выл и бесился, стуча в окна и бросая снегом. Точно хотел ворваться в комнаты, точно торопил, звал за собой. Холодно и сумрачно было на улице. Неуютно и страшно дома.
Когда мать умерла, ветер вдруг стих. Метель улеглась, и показался в окне кусок тоскливо-серого неба. Низкого, гнетущего, безжизненно нависающего. Всё затихло кругом. Вошла смерть…
Когда-то Надежда Ивановна слышала, что смерть человека похожа на его жизнь. Мать умирала беспокойно. Она то металась на кровати, порываясь встать; то вдруг заходилась отвратительным кашлем, задыхалась и хватала руками воздух.
В какой-то момент ей стало легче. Лицо её приобрело прежнее осмысленное выражение. Она села в постели, положив худые, сморщенные руки поверх одеяла, и задышала ровно. Затем она улыбнулась чему-то, откинулась на гору подушек, закрыла глаза и замерла.
Надежда Ивановна смотрела на усопшую и некоторое время не понимала, что произошло. Так странно и страшно было свершившееся. Так удивительно и непостижимо.
Надежда Ивановна и раньше видела смерть. Но смерть чужих, безразличных ей людей не трогала и не удивляла ее. Казалось, что всё идет своим чередом. Ушёл человек, но на его место придёт другой. Но смерть близкого человека испугала и удивила Надежду Ивановну.
"Неужели всё? " - думала она.
Глядя на жёлтое, разгладившееся лицо матери, она вдруг почему-то захотела вспомнить свою жизнь. Вспомнить и привести воспоминания в порядок. Несколько раз она пыталась выстроить в стройный ряд всё то, что когда-то видела, чувствовала, переживала. Но выходило куце, оборванно. Да и вспоминалась какая-то ерунда. Надежда Ивановна удивилась. Выходило, что ей нечего вспомнить! Тогда Надежда Ивановна, покопавшись, как в старом сундуке, в недрах своей памяти, попыталась найти нечто связующее, то, что объединяло бы воспоминания общим смыслом. Она силилась вспомнить что-то главное и не могла. Надежда Ивановна словно не понимала своей жизни. Ей стало страшно, и она поспешила к людям…