— Это итальянец Моски. Он побывал у меня в штабе, просил покровительства и содействия, — улыбнулся Пулло. — И человек он тихий, и по-русски понимает, и христианин к тому ж.
— Ну-у! — удивилась молодуха. — А мы за цыгана или арапского негру посчитали. Господа добрые, ваши благородия, разрешите заказы несть! — вдруг закончила она, видя, как из раскрытой двери ей махал рукой и звал на кухню Сурен.
— Неси, голубушка, да поживее, мы все проголодались, — разрешил полковник.
Що не вмила шыты-мыты, не вары-ты…Що не вмила с казаченьком добрым жы-ты! —
доносилось из-за реки. Это черноморцы, потомки запорожских сечевиков, казаки, давно переселенные на Кубань, пели свою веселую, неумиравшую песню о том, как неудачно «оженився» есаул Комар, и о его злой, сварливой жене.
Вечер мягко, словно нехотя, сходил на землю. Горы лиловели под лучами уходившего за хребты солнца. Теплый, пронизанный ароматами полей, несколько густой и пряный воздух нагонял не то дрему, не то сонный покой. Пение стихло, где-то замычали коровы, напомнив офицерам их детство, деревни, в которых они проводили лето. Все они были помещиками, так или иначе связанными с крестьянами, деревенской жизнью, ее обиходом и порядками.
— И сено тут пахнет, как у нас под Тулой, и скот, возвращаясь с поля, мычит, как везде в России, — мечтательно произнес охваченный воспоминаниями Куракин.
— Только что люди другие, орда некрещенная за Тереком и Сунжей, а так все одинаково, — поддержал его есаул Желтухин.
— А и люди здесь тоже одинаковые, ваше благородие, — вмешиваясь в разговор офицеров, сказала женщина, подававшая на стол шашлыки, — те ж человеки, таки ж, как и мы, грешные. И добрые, и злые, а сказать про иху жизнь, так дай бог, чтоб наши мужики да бабы так в ладу да согласии жили, как они.
— Это как же? — озадаченно спросил есаул.
— А так… Вот и в Грозной, и на хуторах, и поблизости к крепости чечены живут мирные, так никакого от них обмана да непорядку не видим. Коли ежели чего обещали — сделают, и помочь и достать чего — в аккурате… а детишек своих любят не дай как… Для них без детишков и семья не в семью…
— Это чечены-то? — с неодобрительной ухмылкой осведомился есаул.
— Они… Ежели ты с ими добром, так и они к тебе с миром. Вон, спроси Нюрку, — кивнула она на вторую прислуживавшую женщину, — сколько тут есть мирных кунаков, мы, с их марушками, ну, значит, бабами, — пояснила она офицерам, — и дружим и куначим. Чего ж плохого в этом? Одно добро. Друг дружке помогаем. Мы к им и в гости ходим, детишкам когда сахару али леденцов принесем. Они нас как своих почитают, а ведь и середь нас есть такие, что таких, как я али Нюрка, что дружим с марушками, осуждают. «Нехристи… бусурмане, нелюди… души в их нету» и еще бог знает чего болтают. А я так скажу — дрянных людей везде хватает, а середь наших, российских, и того поболе.
— Ишь ты, раскудахталась как, за гололобых в защиту пошла. Попадись ты им одна в поле али за Тереком, они тебе покажут доброту… — обозлился Желтухин.
— Бывали мы и за Тереком и за Сунжей, ничего плохого не случалось, а вот от вашего брата казака как от первого охальника стеречься надо. «Мы хрестьяне», «мы в церкву ходим», «постимся», а сами хуже последнего чечена себя обозначаете, — уже забыв про гостей, распалилась баба.
— Ну, счеты между собой потом сведете, а пока, красавица, как звать-то тебя? — миролюбиво спросил Стен-бок.
— Глашей, — вдруг застыдившись, сказала женщина.
— А пока, Глаша, корми нас.
— Молодец ты, Глаша, — похвалил все время молчавший Небольсин, — везде есть подлецы и звери, и везде есть добрые и хорошие люди. Будь здорова, Глаша, — и отпил глоток вина.
— Спасибо, добрый барин… Давай вам бог счастья, — пожелала обрадованная женщина и пошла на кухню.
— Защитница! Много чего понимает… — со злостью буркнул, глядя ей вслед, есаул. — Все они гулены да шлюхи! Сидела б себе в Расее, а на казачью сторону нечего было ехать. Живут тут за нашей спиной, отъедаются да нашего ж брата и хают…
Но видя, что никто из офицеров не обращает внимания на его возмущение, есаул успокоился и принялся за еду.
Чарки с вином быстро опустошались. Сурен внес еще две кварты грузинского вина, а на смену шашлыку подал жирный плов с цыплятами.
За окном угасал шум, лишь отдаленные голоса, визг и смех женщин да залихватские выверты гармошек еще носились в воздухе.
Пулло с увлечением рассказывал о встрече с Паскевичем в Тифлисе, куда тот вызывал полковника незадолго до отъезда в Петербург.
— Особенно поразила меня его супруга, уже не помню — не то Эльза, не то Грета Густавовна, пышная этакая булочка, в типично немецком вкусе: бело-розовая, томная, с полной шеей и, — полковник жестом показал, — пышными бюргерскими формами. Ну, конечно, игра в высший свет, манеры, грассировка, этсетера… Но что меня поразило, господа, это полное раболепство нашего графа перед ней. Ну прямо страх и ничтожество написаны на его лице… И так, и сяк, и забыл даже обо мне, все какие-то ублажательные словечки, а она — как статуя, холодна; римская матрона перед плебеем! — И Пулло расхохотался, вспоминая эту встречу.
— Да, я знаю графиню, она действительно держит нынешнего Варшавского князя в ежовых рукавицах. При дворе подшучивают над его робостью перед ней, а государь даже как-то сказал ему: «Ты, Иван Федорович, гроза для турок, поляков и французов, а вот перед немкой робеешь, как рекрут в первом бою», — смеясь, вставил Стенбок.
Есаул оживился.
— Сволочи эти бабы! Все — дрянь, что эти бабы гулены, — кивнул он на уносивших тарелки женщин, — что княжеские жены — одна им цена. Ей бы, чертовой дочке, радоваться, что за фельдмаршалом, князем замужем, а она…
— А ты, есаул, видно, не любишь женщин? — с веселым любопытством спросил Пулло.
— А чего их любить? Казак должон службу нести, коня любить, конь ево не подведет, а баба… — Желтухин махнул рукой, — только для хозяйства да поддержания роду нужна.
Все расхохотались.
— Неужели вы серьезно так думаете? — поинтересовался Стенбок.
— Ну а как же? — в свою очередь удивился есаул. — Есть, конечно, и у нас такие казаки, что нюни да слюни с ими разводят, так только, доложу вам, самые это дрянные люди по службе, да и то, слава те боже, мало их таких водится.
— Кель бет![52] Совершеннейший троглодит, — покачивая головой, сказал Стенбок.
— Э, нет, это настоящий гусар! Таких я встречал и в Гродненском и в Александрийском полках, — вмешался Куракин.
— А почему, спрошу вас, Алексей Петрович неженатый был? А потому, — поднимая палец кверху, будто отвечая самому себе, продолжал есаул, — умный он был человек, веры в них не имел.
— Ну, — засмеялся Небольсин, — жены у него, это точно, не было, зато кябинных[53] целых пять на Кавказе оставил.
— Шесть, с вашего позволения, и детей кучу; правда, всех их под разными фамилиями обеспечил, — уточнил Пулло.
За окнами послышались цоканье подков, громкие голоса.
— И господин полковник, и все тута… Дозвольте проводить.
— Нас ищут, — становясь серьезным, сказал Пулло.
Небольсин выглянул в окно. Внизу стояли кони, возле которых толпился народ. Двое всадников шагом подъехали к уже сошедшим с коней казакам.
— В чем дело, станичники? — спросил Небольсин.
— До господина полковника прибыли, мы с поста, что возле шестой фигуры[54] стоит. Дозвольте подняться, ежели господин полковник здеся, — доложил один из казаков.
— Ты старшой? — появляясь в окне, крикнул Пулло.
— Так точно, приказный[55] Тимохин, Волжского линейного полка.
— Подымайся сюда, — и Пулло вернулся к столу.
Приказный постучал в дверь. Это был рослый черноусый казак со смелым, мужественным лицом и умным, проницательным взглядом. За его спиной стоял невысокого роста чеченец, дружелюбно поклонившийся офицерам.
— А-а, здравствуй, Идрис, давно не видывал тебя. Ну, как дела? Сначала говори ты, Тимохин.
— Так что, вашсокбродь, чечны немирные из Шали на пост прибыли. Трое от ихова старшины цидулю до вас, письмо, значит, привезли…
— Письмо? О чем же? — переводя взгляд на чеченца, спросил полковник.
Идрис, мирный чеченец из предместья крепости, был и торговцем и переводчиком, ведшим свои и штабные дела с немирными аулами Чечни. Он торговал с ними ситцем, продавал сахар, крупы, мелкие скобяные изделия, изредка посылал и медикаменты, которые тайком скупал в солдатских лазаретах.
— Старшина Шали Саид-бей письма прислал… одна свой письма, другая — русски пленны апчер есть, одна солдат тоже. — Идрис задумался, посмотрел на Пулло и, обведя взглядом офицеров, сказал: — Трицит рублей золотой ахча апчер, одна туман — солдат. Сам имам, — почтительно продолжал он, — такой цена сказал… сам Гази-Магомед сказал: «Апчера хороши человек, его назад пускать надо».