Овальный стол густо уставлен тарелками, рюмками, фужерами. В центре стола — графин водки с лимонными корочками на дне. Над столом — тяжелая люстра. Она разливала вокруг спокойный свет, пропуская его сквозь крупные хрусталины.
Жора Осетинов чувствовал себя в родной стихии. А Михайло сидел как на иголках. В какую руку брать нож, в какую вилку? Как достать хлеб? То ли просто дотянуться рукой, то ли наколоть ломтик на вилку, как это сделала подруга Лины? А что делать с салфеткой? Положить на колени, чтобы не заляпать брюки, или заткнуть ее за воротник?.. Морякам вроде положено знать все это, а вот, поди ж ты, не научили его этикету, не до этого было — война.
Жора был возбужден. Глаза блестели, он без умолку болтал, успевая и есть и ухаживать за другими. То подавал Дарье Степановне десертную ложку, то подкладывал Лине салату, то наливал фруктовой воды ее подруге. Обаятелен был дьявольски! А какое красноречие, откуда только слова брались! Рассказывал об институте, о поэтических спорах, забавно передразнивал профессоров — артист!
Михайло сник окончательно. Ему стало как-то холодно и неуютно, появилось отчуждение: «Зачем я здесь? Что я тут забыл?» Перед глазами почему-то начали покачиваться верхушки мачт, он почувствовал, будто сидит в шлюпке, в руках вальковое весло, в лад с другими он опускает его в воду, гребет, тяжело откидываясь всем телом. Постукивает бурунок в скулу шлюпки, подается всем корпусом вперед мичман-командир, сидящий на корме. А вокруг, на рейде, суда, суда темно-стального цвета, как и поверхность залива... Родное все, знакомое. И ты на месте, и ты никак здесь не чужой. И такая теплынь тебя окатывает!..
В прихожей Жора Осетинов поразил Михайла: он поцеловал руку Дарье Степановне, достойно, вежливым поклоном простился с хозяином дома Алексеем Макаровичем, подмигнул зардевшейся Лининой подруге. «За таким не угнаться», — отметил про себя Михайло и потянулся к дверной ручке.
Лина опередила его.
— Вы приедете к нам еще? Правда? Приедете?..
Он даже улыбнулся от радостной ее настойчивости, пообещал:
— Добро́, добро́!
Осетинов все заметил, все услышал, его темные густые брови сошлись на переносице.
В полупустом троллейбусе Жора и Михайло сидели рядом и всю дорогу молчали. Только в коридоре общежития идущий впереди Жора неожиданно остановился, обернулся, уставился на Михайла и с трудом выдохнул:
— Если ты настоящий моряк — больше туда не покажешься!
Стараясь не выдать себя, Михайло как можно равнодушнее ответил:
— Считай, что настоящий!
В общежитии до одури пахло яблоками.
2
Сегодня на семинаре обсуждают стихи Михайла Супруна. Он на высокой фанерной кафедре, раскрашенной под сосну. Перед ним внизу сидят за столами участники семинара, ждут от него чего-то необычного, жаждут открытий, потрясений. Они знают всех поэтов от Гомера до Гарсиа Лорки, читали всех от Кантемира до Недогонова. Чем же их можно удивить?
Но стоит ли удивлять? Может быть, самым большим удивлением явится бесхитростный рассказ о том, что видел на войне, что пережил? А может, поведать о безвременно ушедших сверстниках, которым не пришлось сесть на студенческую скамью? Может, о разрухе, о голоде, о выжженных войною пространствах, о печали матерей, понесших невосполнимые утраты, о калеках и обездоленных? Или о тех, кто, сдавив тоску в кулаке, пашет и сеет, возводит новые стены, долбит угольные пласты?..
Что такое поэзия, где она, под какими скрывается покровами?
Сердце у Михайла предательски колотится. Сладу с ним никакого. Надо было переволноваться до семинара. Слышал, актеры перед выходом на сцену взвинчивают себя, волнуются, негодуют по пустякам. А к зрителю выходят совершенно спокойными, как бы переболев всеми болезнями, как бы оставив все страхи позади.
У Михайла получилось наоборот: до семинара был спокоен, теперь же чувствует, будто стоит на кромке обрыва. В горле сухо, надо откашляться. Вот так. Еще... С какого стихотворения начать? Может, с этого:
А море зверем темным, полосатымКормою вверх вздымало корабли!..
За окнами гуляет ветер. Он давит на тополя, и под его тяжестью хмурые деревья наклоняются к стеклам, похоже, заглядывают в аудиторию, отчего в аудитории темнеет. Странное чувство испытываешь при этом, вспоминается, будто ты дома, вроде бы садишься за уроки, положив книжку на подоконник. И вдруг низкое окно чем-то заслоняется, на белую страницу ложится тень. Поднимаешь глаза — о радость! — за окном твой закадычный корешок: шевелюра взъерошена, нос расплюснут пятачком. И какая-то властная сила сжимает твое сердце, толкает тебя прямо из окна в палисадник. И ты несешься уже рядом со своим дружком. А куда? Не все ли равно! Важно, что несешься, летишь, чувствуя, как плотный воздух набивается в рот и уши.
Тополя все пристальней заглядывают в окна аудитории, искушают. А что, в самом деле, не распахнуть ли створки, не кинуться ли на свободу!
Михайло читал про море, а виделось ему другое: виделся дом, дружки его школьные. И аудитория не поверила стихам. Народ заскучал, занялся посторонними делами. Стал разглядывать крышки столов, чернильные пятна на пальцах, стены и все те же беспокойно гнущиеся тополя за окном. Кто-то лениво брал карандаш, делал какие-то пометки, кто-то безучастно покачивал головой, кто-то в такт стихам постукивал носком ботинка о паркет, не от избытка эмоций, конечно, постукивал, а так, по привычке.
Михайло понял, что тонет, и возвысил голос до крика:
Где ты, далекая земля Кронштадта,Земля моя?.. Но не было земли.
Да, остров действительно не услышал сигнала, не пришел на помощь. Вместо этого как-то тяжело и неохотно встал со своего стула Сан Саныч — руководитель семинара. Уже в том, как он упирался руками в колени, как вздохнул, вставая, предвиделось что-то недоброе. Сан Саныч выставил вперед прямоугольный подбородок, поджал блеклые губы. Очки в крупной пластмассовой оправе темного цвета поблескивали неприветливо. Он тонкими пальцами поправил галстук на впалой груди, пригладил ладонями седые до белизны волосы.
— Занятно, занятно... Кто будет говорить?
Слово взял Павел Курбатов — в прошлом моряк-североморец, лейтенант. Китель на нем линялый, только на плечах, где были погоны, сукно выглядело нетронутым. Лицо у Павла бледное, нос тонкий, прямой, чуб каштанового цвета, густые прядя низко спадали на глаза. Павел то и дело откидывал волосы назад небрежной отмашкой головы. От виска до виска через острый подбородок выгибалась подковой узкая шотландская бородка.
У Михайла екнуло сердце. Что скажет Павел? Суждения его обычно прямы и жестоки. Павел всегда над всеми верховодит, всегда в центре внимания. Он может сказать что-то неожиданное, такое, что надолго запомнится, от чего долго не сможешь прийти в себя. Да вот пример: Михайлу до недавнего времени казалось, что украинский поэт Гребенка несет в себе что-то большое, непреходящее. Павел перечеркнул все одним махом:
— Дитя, Гребенка — примитив. Рембо — вот образец!
И Михайло поверил. Память у Павла — куда там кому другому с ним тягаться! Как начнет выдавать то Андрея Белого, то Крученых, только расставляй уши. Самого Шершеневича знает наизусть, перед таким оробеешь!
Правда, слепое преклонение перед Курбатовым у Михайла, пожалуй, прошло. Он, бывает, нет-нет да и вставит что-либо поперек. Недавно в общежитии Курбатов сказал, вспоминая флотскую службу:
— Лежишь, бывало, в каюте, а вокруг тебя сто сорок четыре заклепки!
Михайло не выдержал, возмутился:
— Послушай, кто же считает заклепки? Сто сорок четыре!.. Откуда ты взял?
Павел не любил, чтобы ему перечили. Тем более он не ожидал этого от Супруна: Супрун и званием пониже, и талантом, как считал Курбатов, помельче. Павел оскорбился, вскочил с койки, напружинил рослое, туго обтянутое мускулами тело, кинул удаляясь:
— Я привык жить в офицерской каюте, а не в казарме для новобранцев! — Еще и дверью хлопнул.
Михайло посмотрел на Станислава Шушина, бывшего минометчика, командира запаса. Шушин человек не флотский, но Михайло почему-то всегда искал в нем опору.
— Стас, правда же, настоящий моряк или настоящий солдат никогда не будет трубить, что он настоящий?
Станислав Шушин, вытянув худое длинное тело, лежал на койке поверх одеяла, руки за голову. У Шушина ровный характер: никогда не повышает голоса, ничем не возмущается.
— До-ро-гой мой, все это суета сует и сплошное томление духа. Мелкий конфликт, до-ро-гой мой, — проговорил, растягивая слова, пряча ироническую усмешку.
Понятно, мелкий конфликт. Михайло и не собирался спорить. Но все-таки что-то тогда пробежало между моряками Супруном и Курбатовым. И Михайлу сейчас особенно не терпелось знать, что же скажет о стихах Павел.