— Чего сочинил! Вот ложись рядом и дрыхни по-царски. — Его побитое оспой лицо густо розовело. Добавлял шутя: — Али забыл, как на корабельном рундуке примащивался?
И Михайло ложился, чувствуя, что все здесь просто, основательно, понятно. Он чувствовал себя сильнее, увереннее в этом доме.
Михайло Супрун не пошел сегодня на лекции, укрылся в темном углу конференц-зала, за ширмой, пишет, ложась грудью на поцарапанную крышку темно-вишневого рояля. Знает, завтра вызовут в учебную часть, потребуют справку об освобождении от занятий. Но где же он ее возьмет? Будут распекать, повторяя, что писать стихи надо в творческие дни, а не в академические. Чудаки! Стихи ведь не понимают расписаний, они родятся тогда, когда им вздумается... Ну ладно. Беспокоит первая строфа; она никак не дается. Кажется, если бы ее найти, остальное бы песней вылилось.
Форштевень смотрит в сторону заката,И я, немея, к поручням приник,Гляжу на стены грозного Кронштадта,Оттягивая душный воротник.
Михайло перечитывает строфу, недовольно морщится, чуть ли не вслух размышляет: «Вроде бы детали на месте. Больше того, точны. Но откуда же такая досада? Кажется, будто все это: и «форштевень», и «поручни», и «Кронштадт» упрятаны под стекло. Их видно, но потрогать нельзя. Скребешься ногтями по стеклу — и все впустую, до сути не добраться.
Гляжу на стены грозного Кронштадта...
Аллах ты мои, до чего же убого сказано: «грозный». Это Кронштадт-то грозный?.. Милый тихий городишко, низкий кусочек суши посреди серого мелкоморья, деревянные домишки, сонные каналы, «Бычье поле», усеянное пасущимися белыми козами... «Душный воротник», «душный воротник»... Может, оставить? Тут что-то есть: чувствую, как он меня давит». Но «воротник» тоже зачеркивается.
Михайло выбегает в сад, перепрыгивает через низкую ограду, на ходу садится в трамвай. На площадке трамвая теснота — не повернуться. Впереди него стоит молодой матрос, салажонок. Михайло носом уткнулся в его воротник — новый, до темноты синий, видать, только-только из баталерки.
«Интересно, откуда мореман? — Заглянул с лица, на ленточке бескозырки увидел не название корабля, не название флота, а «Военно-Морской Флот». — Видать, парень отирается в Московском Экипаже, стоит на часах в управлении, ни залива, ни Кронштадта не знает — о чем с таким говорить?»
Переходя с трамвая на трамвай, добирается до Дворца культуры автозавода. Что сюда занесло?..
Его беспокоит задуманное стихотворение, потому он в не находит себе места. Стихотворение пока в зародыше — неясное, необозначенное. Его неуловимость угнетает сердце, лихорадит голову. Неуютно, хочется куда-то убежать, от чего-то освободиться. Но почему же он примчался именно сюда? Ах да! Оказывается, неподалеку живет Перка. Конечно, ехал не к нему, но садился в знакомые номера трамваев, катил по привычным маршрутам, потому и здесь, К Перке он не пойдет: сейчас не до Перки. И еще есть причина, которая привела его в эти места, она-то, видимо, и есть главная. Летом прошлого года, когда привозил документы в институт, он «нашел» здесь, в садике Дворца культуры (буквально нашел!), короткое емкое стихотворение Оно пришло неожиданно и легко. Вот что сюда потянуло, вот почему сел на знакомую скамейку: надеется на новую удачу. Но удача — дело редкое, капризное.
Вдруг почувствовал, что стихотворение, еще не успевшее родиться, уже уходит от него, уже покидает его. Образовывается пустота и в голове и в душе. Подобное ощущение испытываешь, наблюдая морской отлив. Галечный берег обнажен, пустынен. Там и сям валяются ненужные обломки, выброшенные волнами, они мертвы, неподвижны. Море откачнулось, ушло. Когда теперь оно оживит этот берег?
2
Михайло Супрун вернулся в общежитие после часу ночи. Не включая света, разделся, залез под одеяло. Почувствовал: во рту кислит. Понял — от голода, с утра ничего не ел. В горле першит от курева. Надо бы уснуть, забыться хоть на какое-то время. Но как забудешься, если голова совершенно трезвая, глаза сухие, горячечные, их закроешь — они сами открываются.
Стихотворение ушло, оставив досадное воспоминание. Днем еще надеялся, что он его не упустит, думал, не сегодня-завтра, не завтра-послезавтра, а то и через десяток дней вызволит его на свет божий, выхватит из темной норы золотого красавца лиса, вскинет над собой — и все ахнут. А теперь болеет об одном: не упустить бы хоть последнюю ниточку, связывающую его пусть не с самим стихотворением, а только с воспоминанием о нем, с намеком на него.
Он натягивает одеяло на голову, прикуривает потаенно, чтобы не потревожить спящих. Затем обугленной спичкой пишет на коробке: «воротник» — единственное слово, оставшееся от строфы, опасаясь, что заспит его, забудет это последнее, что связывает его с замыслом, и все, что должно было сегодня родиться, пропадет бесследно. Он верит, что раз чем-то близок ему «душный воротник», значит, он и есть та ниточка, за которую следует держаться и которая поможет ему выйти на верный путь. Кидает коробок на тумбочку — теперь все, освободил голову, пусть коробок хранит запись, а голова должна отдохнуть. Тут же закрадывается тревога: «А если кто возьмет коробок, прикурив, забросит куда-либо? Утром не увижу коробка, не вспомню слова!..» Откидывает одеяло, дотягивается до тумбочки, зажимает коробок в сухих пальцах, как необыкновенную ценность. Затем, выдвинув верхний ящичек тумбочки, кидает его туда, задвигает ящичек — так будет надежнее. Но снова холодеет: «А ну сосед все-таки найдет и в ящичке, а на место не положит!..» Снова обнаженная рука тянется в темноте за спичечным коробком, сует его под подушку. «Теперь добро! Тут никто не достанет». Кажется, всем волнениям конец. Тишина дремотная окутывает общежитие. Время от времени пламенеющая цигарка высвечивает потолок и шнур, на котором каплей повисает лампочка. Темно, и вдруг, как зарница, огонь цигарки, и снова темно.
Кто их знает, как и откуда пришли эти две строки, они родились словно сами по себе:
Залив разлегся на плечах Кронштадта,Как форменный матросский воротник.
Какое-то непонятное чувство перехватывает ему горло, собирает кожу на щеках. Михайло верит: прилив! Вот он, буйный, пенистый, с грохотом, звоном, радугой... Пошли строки, пошли одна за другой. Он произносит их беззвучно, одними губами, пытается запомнить. Вскакивает с постели, бежит к двери, щелкает выключателем — комнату заливает ослепительно желтый свет. Михайло хватается за стул, выжимает на нем стойку. Из-под одеяла соседней кровати слышится глухое недовольное роптание:
— До-ро-гой мой, ты бы мог с большим успехом показать мне свой коронный номер днем, когда я бодрствую. В данный же отрезок времени, до-ро-гой мой, когда я нахожусь в горизонтальном положении и делаю отчаянные попытки наконец-то уснуть, твоя резвость — увы! — не вызывает во мне особого восторга.
— Стас, бродяга, ты не спишь? Вот гарно! Хошь, прочту стишок? Свеженький, горячий, только о печки — пальцы жжет.
— Час от часу... Валяй, только шепотом: братву разбудишь, вишь, дрыхнут без задних ног.
Но, оказывается, никто не дрыхнет, у всех уже ушки на макушке.
Михайло читает:
Вставало перед нами на закатеТакое, что не вычитать из книг:Залив разлегся на плечах КронштадтаКак форменный матросский воротник,Морской собор как шапка Черномора...
Павел Курбатов сбрасывает одеяло, вскакивает, восторженно выкрикивает:
— Что же вы, в самом деле!.. Это же... Это потрясение!
— Братцы-кролики, хохол родился в тельняшке! Он еще такое выдаст, посмо́трите! — пропел на высокой ноте из угла Жора Осетинов.
— Понесло!.. Дайте дослушать, в конце концов. До-ро-гой мой, — Стас повернулся в Михайлову сторону, — не задохнись от фимиама. Как говорится, что́ слава, слава только дым... Читай дальше, паря! — Он закидывает руки за голову. — Продолжай, не чухайся!
Когда Михайло кончил, Павел Курбатов пришлепал к нему босиком и, размахивая тугими кулаками у самого его носа, романтически заикаясь, начал говорить:
— Понимаешь, дитя, что ты творишь? Чувствуешь, какую нарастил мускулатуру стиха, какую создал динамику? Они — соль поэзии. «Морской собор как шапка Черномора» — четыре упругих «эр»! Какой добротный стих, как сколочен! А образ какой!.. За одну такую строку могу простить десять слабых четырехстиший.
— Ерунда, до-ро-гой мой, не то говоришь. Как раз в последующих строфах есть мыслишки поважнее, — возразил Шушин Курбатову. — А «Черномор», паря, не на месте, — это уже сказано Супруну. — Гляди! Выше изложено: «Вставало перед нами на закате такое, что не вычитать из книг». А Черномор-то откуда? Из книг. Выходит, сам себе противоречишь. Кроме того, подозреваю — не столько «шапку Черномора» напоминает купол соборный, сколько шлем «Мертвой головы». Но «голова» и в размер стиха не лезет, и рифмоваться не желает. Скажи, не так ли?