Глава девятая
Алексей Кириллович Синельник (продолжение)
Алексей пил много и горько. Еда в рот не лезла. Сжавши до хруста скулы, как конь, мотая головой, то бледнея, то покрываясь бордовой краской, то заливаясь пьяными и горькими слезами, то мрачно глядя в одну точку, слушал он горький рассказ Хаима, о том, как померла матушка Татиана Макаровна, и как насильно увезли Настеньку в края Австрийские.
Хаим поведал Алексею, что
– «… В 17 годе проезжал Государь, Пётр Алексеевич, со свитою своей, через края здешние на юг. Свита была большая, и князь Меньшиков и Шапиро, и Разумовский… Остановились они в усадьбе вашей. Татиана Макаровна распорядилась принять дорогих гостей от всей души. Было много вина, зарезали два десятка овец, курей, кабанчика. Приняли по самому высшему разряду. На второй день, Государь наш, Пётр Алексеевич, вдруг обратили своё внимание на Настеньку, и стал искать у неё взаимности. Настенька ваша – нраву гордого, ведь казачка чистых донских кровей, и ответила она государю отказом, да ещё и пристыдила прилюдно. Государь же наш, как известно, отказов не терпит, а потому схватил её и снасильничал прям у всех на виду в горнице. Настенька-то оказалась девицею, и забрызгала кровию весь царский мундир. А Батюшка наш, Пётр Алексеевич, осерчали сильно и приказали всей свите сделать это.
Хаим замолк, закрыл лицо руками.
– Ой, барин, страшно вспоминать, не могу говорить больше.
– Говори, говори, чёрт пейсатый, говори всё, как было! Всё до малейшего! Утаишь чего – до смерти запорю!
– Ну, так вот, мало им стало Настеньки, пошли они по дому шастать, баб, молодух искать. А я свою жену Сару, да доню свою, Рахелечку, приказал у погребе запрятать. Да видать плохо спрятал, али подсказал кто, не знаю. А только князь Меньшиков пронюхал, да и вытащил их из погребу. Схватили они Рахелечку мою, маленькую, ей годков было тогда всего 12, и к царю подводят. А он и её, маленькую такую, ребёночка моего, кровиночку мою, своим огромным поцем и снасильничал. Меня держали за руки два солдата, а Сара бросилась дитя своё спасать, так князь Меньшиков её на глазах у меня и зарубил. А потом Рахелечку пустили по кругу, но я уж сознание потерял и ничего не помню. А они все хохочут, пьяные по столам прыгают. Потом начали соревноваться, кто дальше всех помочиться…
– Ну а дале, с моими-то что произошло? – Алёха был белее снега. Кулаки его сжаты до крови. Налил стакан и одним залпом опрокинул.
– А Настеньку вашу повезли они у церкву и повенчали там с шутом, с карлой ихним, Франклем Иосифом – выкрестом австрийским. Тут же собрались и поехали далее. Оставили разор и трупы после себя. А Настеньку с собой забрали. Барин, позволь перерваться, нету сил говорить более?
Алёха налил стакан и протянул Хаиму.
– Пей, пей Хаимка, полегчает могёт быть.
– Да я уже и ничего, вот Рахелька моя и внучок мой Ионатан, спасают от горя… Да и работа отвлекает… Лучше бы ты, барин, выпей – полегчает. Я ведь по первой-то тоже было запил. Как жена ваша, Татиана Макаровна с горя померла, так я и запил по-страшному. Так евреи не пьют и не пили никогда, скажу я вам. Но потом надо было хозяйство в порядок привести, пока народ не разбежался. Знал, ведь, что перед тобою ответ держать придется.
Помолчали. Алёха одним залпом опрокинул стакан, капустой зажевал, кулачищами по столу брякнул, да головою завертел…
– Да уж, садануло нас с тобою, Фимка, аж по самые не могу. Да, жизнь… Так что же дале делать будем? Ответствуй мне, ты, нация умников! Мстить надо быть, али как? Кишки бы выпустить супостатам да на кочергу горячую намотать, а, как ты думаешь?
– Барин, очнись, приди в рассудок, ты кому мстить задумал? Самому государю, ныне Императору нашему, российскому?
– Да хочь и ему самому! От длани моей казацкой ни одна тварь боле уж не уйдет! А вторым на кол пойдёт хуесос евойный, Сашка Меньшиков! Я уж ему жопу-то его, вместилище царское, вспорю, ажныть по самый гланды…
Алёха всё более и более распалялся, изо рта потекла пена, рванул ворот, задохнулся, вскочил, завыл, саблю со стены сорвал и на Хаима. В нескольких миллиметрах от головы его рука остановилась. Алёха схватился за голову и повалился на ковёр. В комнату вбежала Рахель, дочь Хаима. Расстегнули барину ворот, обнажили грудь его, покрытую седыми волосами и обильными шрамами.
– Дыши, барин, дыши! – Хаим давил на грудь Алёхину. Вдруг Рахель внезапно припала губами к шраму, что тянулся от правого плеча к пупку. Алёха приоткрыл глаза, потом вдруг обмяк и спокойно засопел. Кризис миновал. Хаим вопросительно взглянул на Рахель. Она зарделась, закрыла лицо платком и побежала из горницы.
– Рахелька, ты что, с ума уже совсем свихнулась?!
Утром Алёха продолжил пить. Пил он и второй день, и третий, из дома не выходил. Утром как садился, сажал рядом Хаима и заставлял пить вместе с собой. Прислуживали им Рахель и иногда дворовая девка Анфиса.
Когда Алексей уезжал из имения в последний раз, Рахель была девочка – подросток, остроплечая, длинноногая, как кузнечик, коленки врозь, косички корзиночкой, глазастенькая такая, стеснительная. А ныне выросла – красавицей просто. Платье чёрное до самых пят, под которым угадывается стройная, чуть полноватая фигура, пол лица прикрыты темно-красным шёлковым платком, одни глаза огромные, полные страдания и радости одновременно. Очень похожа она на турчанку, но что-то есть в ней ещё особенное, толи ноздри чуть вывернуты, толи глаза немного на выкате. Изменилась девка, похорошела, и как-то при ней, в её присутствии, на душе Алёхе становилось, покойней. Как-то очень по свойски, по семейному. Как в столовую войдёт, так у Алёхе в душе что-то перещёлкивает, и как будто с ней разговаривает, но молча, одними мыслями и чувствами. А она вроде на него и не смотрит, а всё одно говорит что-то. Так и не понять, но что-то очень хорошее. И от этого разговору сердце наполняется и радостью и восторгом, и вся тоска уходит, и пить уже и не хочется. Хаим что-то говорит, а Алёха уже и не слышит, как в тумане, только её и видит и слышит, хоть и не смотрит на неё. И при этом никаких желаний, как к бабе, не испытывает, и не думает об этом. Да что там говорить, и сам не понимает, что с ним происходит, околдовала девка, что ли? А как она из столовой выйдет, так сразу пустота наваливается, тоска страшная, рука сама к стакану тянется. А мальчишечка её, Ионатанчик, годов пять ему будет, головка русая, а глазёнки чёрненькие, как у матери – верно дитя того насилия, сразу потянулся к Алёхе. Когда впервой Рахелька с ним в столовую вошла, он замест, чтобы кланяться барину, подбежал к Алёхе, щекой к коленке прижался и прошептал на жидовском своём языке «Мейн либер Тотеле. Его, конечно же, сразу увели, а у Алёхи слёзы на глазах и сердце от жалости сжалось.
– Давай, Фимка, помянём наших баб, Что бы им от горя помёршим и убиенным, земля пухом была, а живым, покой и счастие было на энтой земле скорбной! Давай, не кочевряжься…
– Да я и не кочевряжусь, барин. Только вот ты выпьешь, да почивать ляжешь, а мне в двуколку, да в Вишневецкое, посмотреть, как заводик наш, кожемятный работает…
– Да уж ладно, просто посиди, да послушай. Я хочу завтрава к попу нашему сходить, в церкву. Хочу свечки за жён наших поставить, да и могилу Танькину проведать, ешо хочу исповедать себя, да и покаять грехи тяжкие свои. Авось Господь и простить меня, за грехи мои страшные и дела кровавые…
– Да какие грехи твои, барин?
– Ой, Фимка, ты и не знаешь, и не приведи господь узнать тебе. Не охота лишний раз говорить. Вот батюшка отпустить грехи, тогда и расскажу. Но самый страшный грех, что служил я энтому супостату, кровопийце усатому. Думал, что служу Родине, России нашей, а на деле-то ему служил. За деток своих боялся….
– А у тебя, барин и выбору-то и не было. Сам посуди, да кабы не служба твоя, лежать бы тебе порубанном на Дону твоём Тихом, или на чужбине сгнить, или на плахе голову сложить. А так ты барином стал, дворянское звание имеешь, офицер знаменитый…
На четвёртый день поутру пошел Алексей в церковь, к заутренней, чистую рубаху надел, камзол новый, шубу соболью, малахай новый, да только повязку чёрную велел на руку себе повязать, в знак траура по безвременно ушедшей жене своей, Татиане Макаровне. Вернулся он чернее тучи. Не отпустил батюшка Никодим грехи ему, говорит, смертей на твоих руках много, нету, говорит тебе прощения. После обеду приказал Хаиму сводить его на погост, могилку Танькину навестить. Хаим привёл его к воротам и говорит.
– Далее иди барин сам, нам, евреям, не можно на христианские кладбища ходить, да на кресты созерцать, не положено.