– Далее иди барин сам, нам, евреям, не можно на христианские кладбища ходить, да на кресты созерцать, не положено.
– Да что ты в бредни эти веришь? Ведь умный же мужик, пойдем, прошу, одному тяжко очень…
– Прости барин, но не можно мне, боюсь гнева божьего, более чем твоего. Будь милостив, избавь. Прости.
Алёха махнул рукой, и пошёл сам. Могилу просто отыскал, сел на скамью, налил водки в стакан, выпил и задумался. Могилка была ухожена, в цветах, крест каменный и надпись.
«Здеся покоится святая мученица Татиана. Земля ей пухом, а душе в Раю упокоится.
Алексей посидел, выпил ещё стакан. Странно, но большого горя он уже не испытывал. Давно уж Танька ему чужая была. Да и жили больше порознь, он, то на службе при полку, то в походах да поручениях государевых. Недаром – специальный порученец государев. А Татиана либо в деревне, либо в домику московском проживала, да мужа со службы ждала. Так и прожили всю жизнь. Не мог Алёха долго видеть её, была она всегда ему, его душе, молчаливым укором, что отца её он, Алёха, по-зверскому убил. «Вот так и прожил я жизню, почитай уже и всю – думал Алёха – «ни любови не ведал, ни сердечной радости, а токмо кровь одну, да воину-лиходейку, будь она не ладна.
Но эти горькие размышления гасли в нём, не успев и начаться, что-то в сердце приятно сдавливало, дух захватывало. Ожидание чего-то чудесного и радостного, как у ребёнка– А у ведь меня чего-то есть!.. Щурясь на неяркое зимнее солнце, подумал вдруг, внезапно для себя– Я тебя люблю! Кого? Кому предназначались эти слова? Алёха сам не мог понять, но душа его вдруг наполнилась светом, чувством безмерной радости. Он встал, улыбнулся, набрал в охапку морозного снега, перемешанного с прелыми листьями, и умылся им.
Вернулся домой к обеду. Но в дом не пошёл, а сразу на конюшню посмотреть лошадей, есть – ли, жив – ли ещё его гнедой кабардинец Аксай и белая кобыла, Ласточка, чистокровных донских кровей. Конюший поведал ему на конюшне, что Аксай, мол, околел ещё в прошлом годе, наверное, от того, что наездника не видел давно, а Ласточка жива, только стара уже стала…
Алёха зашёл в дом весь наполненный светом, морозным запахом, на губах бессмысленная улыбка…. За обедом выпил только стопку, а более не стал. Обращаясь к Хаиму и Рахели улыбаясь радостно и рассеяно промолвил.
– Я вот что подумал. А не поехать ли нам на воскресенье на ярмарку в Межеричи? Хочу я двух хороших коней прикупить. Для выезду, для прогулок верховых, да и для джигитовки. А то совсем разжирею и на казака не буду походить. Казак завсегда должон себя в готовности держать. А то вдруг завтра сражение, а коня то у казака и нету?
Он засмеялся, озорно поглядел на Рахель.
– Поедешь?
– Да, поеду тихо потупившись ответила.
Вечером они как всегда втроём собрались у камина. За окнами завывала метель, в камине что-то гудело и ухало, а перед огнём каминным было хорошо и уютно. Алексей уже почти вышел из запоя, пил только тосканское маленькими глоточками. Шла неспешная дружеская беседа, наполнявшая душу покоем и счастьем.
– Алексей Кириллович, барин, уж ты, наверное, весь мир посмотрел, да и приключений испытал, не счесть. Так, видать, интересно. Столько стран, обычаев разных повидал. Сделай милость, расскажи хоть немного нам. А то ведь мы из Бредов своих замшелых и не выезжали никуда, разве что в Межеричи.
– Да что там рассказывать. Дело служивое, всяко бывало. И смерть грозила и случаев загадочных бывало, и в рабстве побывал…. Да, уже бросало меня… И на войну, и в страны далёкие… Вот только одного не пойму я Хаим, в разум не возьму. Я служил честию, отечеству своему, государю нашему. Жизнею не раз рисковал, ни любви ни семьи не видел, детишков своих на руках не тютёкал. Сколь крови пролил, сколь греха на душу взял, сколько душ невинных погубил! Всю жизню свою измордовал! А государь наш, как награду мне, и семью мою загубил, и дочь обесчестил, да и супругу мою в гроб вогнал. Хорошо, что Кирилл не знает про то, он в морском походе ныне, с капитаном Берингом в Южных водах поди плавает. Вернётся-ли? А меня супостат наш, государь то есть, как пса со двора выгнал, ни тебе ни спасибо, ни до свидания….
– Оно так может и к лучшему, для тебя, барин. Утомился ты, умаялся душою. Поживёшь покойно, по простому. Глядишь, может и семьей обзаведёшься, поди не старый ещё…
– Да нет, Фимка. Не придётся мне спокойною жизнью жить. Уж слишком я к государевым секретам близко был подпущен. Слишком близко у тайн государственных стоял. Не отпустят меня супостаты, не дадут жизни злодеи. Да и я тоже местию горю. Всё внутри кипит. Пока не расплачусь сполна со злодеями, душа моя не будет покоя знать…
– Эх, барин, барин, Алексей Кириллович! Душу ты свою губишь, она у тебя итак истерзана вся, нельзя местью жить, надо жизнею жить…
– А, по-моему, Алексей Кириллович прав… – вступила в разговор Рахель.
– «Я бы их всех, этих свиней грязных, псов поганых, своими руками бы так и задушила бы, и каждому перед смертию его в глаза бы взглянула…
Глаза её горели, щёки зарумянились, по ним алмазными россыпями катились слёзы, по тонким, чуть вывернутым по-жидовски, ноздрям попадая на уголки губ. Голос стал грубым, хриплым, из уст её стали вылетать еврейские ругательства, грубые, вульгарные, картаво – гортанные, маленькие кулачки сжались до белизны… Алексей смотрел на неё с удивлением и искренним восхищением. Он понял, что она ему очень нравится, так нравится, как ни одна женщина в мире ещё не нравилась. Поймав его взгляд, Рахель осеклась, прервалась на полуслове, в смущении прикрыла лицо платком и выбежала из залы. Хаим и Алексей посидели в молчании. Наконец Алексей налил себе в бокал вина и залпом осушил его.
– Да барин, много горя принесли супостаты в наш дом… Но мы, жиды, барин, к этому привыкшие. Тысячи лет мы живём в изгнании, и тысячи лет испытываем такие несправедливости и притеснения. Когда шла война между Сечью и Речью Посполитой, сколь нашего народу казаки сечевые поистребляли, и в Житомире, и в Дубно, и в Белой Церкви, и в самом Киеве…. Да и поляки в долгу не оставались, резали нас целыми селениями…
– А пошто же вы не сопротивлялись, пошто не создали свои отряды для защиты жён и дочерей ваших?
– Да как бы мы смогли это сделать? Ни воинов, ни казаков среди нас нету. Воинского дела никто не знает. Да и нету у нас в сердцах отваги воинской. Только страх вечный, страх жидовский, парализует наши руки и головы. Каждый прячется в одиночку, думает или отсидеться в погребах либо откупиться. Но не получается, всё забирают и всех убивают…
– Да, такая человеческая природа подлая. Видят слабого и ещё сильнее распаляются в своей жестокости и безнаказанности. Ты подал мне очень дельную мысль. Я потом её тебе обскажу. А щас ужо час поздний, пора уж и ко сну отходить… А ты Рахелечку свою успокой пойди, а то совсем дитя расстроилось…
Не спал Алёха всю ночь, ворочался, крутился, всё думал о Рахельке, этой некогда глазастой и длинноногой девочке. Всё вспоминал ее ярость и гнев, ее полные слёз прекрасные глаза. Понял, что жить уж более без неё не сможет, что перед закатом жизни его, пришла, наконец, и ему награда. Счастие сердечное. Он вспомнил вдруг тех двух молодых цыган, любящих друг друга, коих он за супостатову прихоть в овраге зарезал. Мучительный стыд охватил его. Вспомнил он и Танькиного отца. Ведь и тогда он Любовь убил и потом… Горькие слёзы раскаяния залили его глаза, он завыл, зарычал, завертелся в кровати своей. Встал, налил себе стакан водки, осушил залпом. Он вдруг понял, что должен вымолить у Рахели прощения, за свои преступления супротив Любви. И пока этого не сделает, не успокоится его душа, не будет ему наградою Любовь… С тем и заснул.
Хаим отправился к дочери в её спальню. Застал её безутешно рыдающей на атласных подушках. Она уже не рычала, не билась в истерике, а горько, по бабски плакала. Плечи её тряслись, опускаясь и поднимаясь в такт завываниям. Руками она охватила голову, распустив свои густые волосы по кровати. Хаим присел на краюшек кровати, погладил нё своей мягкой большой рукой по голове и начал тихо выговаривать ей по-еврейски.
– Бедная моя девочка, ну что ты себе надумала. Нельзя тебе его любить. Он хороший человек, добрый и заступник слабых, но он барин и гой к тому же. Будет несчастной твоя жизнь, погубит он тебя, помянешь моё слово…
Она оторвала голову от подушки, взглянула на отца взглядом полным страдания и отчаяния…
– Можно подумать, отец, что сейчас моя жизнь прекрасна и счастлива… Мою жизнь уж погубили и уничтожили. Да, я люблю его! Полюбила сразу, как он только приехал. Я вижу, как он страдает душой своей, как в ней борются и страсти и раскаяние за всё содеянное им. Моё сердце наполняется такой жалостью, такой любовию, какой я и представить не могла бы ранее. Более всего я боюсь, что не смогу дать ему любви настоящей, земной, после всего того, что со мною сотворили эти изверги… Я чувствую, что и он ко мне не равнодушен. А ты видел, как Ионатаньчик приласкался к нему? Да, я хочу быть его рабыней, женой и матерью, сестрой и дочкой…