Ведь, что ни говорите, следствие располагало изготовленной для нелегальной печати, тепленькой еще рукописной статьей, ниспровергающей существующий строй, с неслыханными дерзостями против государя и августейшей семьи, — это раз. Второе — арестованный сообщник, указавший на автора статьи, благодаря чему этого самого Писарева удалось захватить без промедления. Преступник напуган, растерялся, от всего отпирается — отлично: дайте ему очную ставку с благоразумным приятелем, поручите сенатским секретарям исследовать почерк, объясните вразумительно, чем пахнет оскорбление величества и приготовление к бунту, — и все это как можно скорей, не давая опомниться. Ну и ножкой притопнуть. Глядишь, и показались бы наружу пружины подземной интриги. А промедлили — обернулось фарсом. Изобличенный злоумышленник, приветливо улыбаясь, сообщает высочайше утвержденной Следственной комиссии, что он человек легко увлекающийся, даже склонный к умопомешательству, что действительно составил крамольную статью — под впечатлением минуты, из мальчишеского ухарства, — но в спокойном расположении он, знаете ли, крайних суждений не одобряет, и статья ему не нравится.
Вот и подступись теперь к нему. Кандидат университета, хорошая фамилия, приятные манеры, открытый взгляд, и рассказывает с доверчивым выражением, охотно, с подробностями даже, — но о чем, о ком? — о жестокой кузине, из-за которой он якобы лишился рассудка. Послушаешь, и вопреки очевидности сомнение берет — да полно, этот ли чувствительный птенчик сочинил пасквиль, где обо всех о нас выразился коротко и ясно: «Чтобы при теперешнем положении дел не желать революции, надо быть или совершенно ограниченным, или совершенно подкупленным в пользу царствующего зла». Хороша любовная горячка! Кузина его, видите ли, погубила.
И еще развязно так держится: дескать, признался, раскаялся, чего вам еще; дескать, сказано же вам, что статейка — вчерашний день, заблуждение запальчивой юности, впредь не повторится. Вроде и не глуп, а все-таки верит, будто предстоит ему какое-то «впредь» помимо каторги. Будто не все равно, сгоряча он свой злокачественный образ мыслей высказал или готовился загодя. Разжалобить думает. «Я умоляю Его Величество не считать меня закоренелым преступником и взглянуть на мою преступную статью, как на минутный порыв, а не как на выражение, обдуманного плана действий. Я так молод, так способен увлекаться и ошибаться, так мало знаю жизнь, что часто не умею взвесить свои слова и поступки. Все это нисколько не оправдывает меня, но я уверен (он уверен!), что Высочайше утвержденная комиссия повергнет эти обстоятельства на милостивое внимание Его Величества (дожидайся!), и что милосердие Монарха даст мне возможность загладить последующим моим поведением совершенное мною преступление». То-то вот и оно, что кандалы не свой брат, и смелости нет получить, что заслужил. Милосердия захотелось. Много он заботился о милосердии, когда к злодейству призывал. А уж коли так хочется спастись — попытайся заслужить, нечего невинность соблюдать, будь мужчиной, будь дворянином, наконец: возьми перо и, чем маменьке всякие пустяки писать, изложи по порядку — кто подучил, кто заграничными изданиями снабжал, о чем там у вас в Шахматном клубе толковали. А то искренности ни на грош, никогошеньки не назвал, а туда же — надеется.
Нет, не уважал генерал-лейтенант Сорокин заключенного Писарева и, между прочим, не собирался, ежели речь зайдет, скрывать от государя, что это за личность. Вообще литераторы нынешние его разочаровали. До позапрошлого года, пока не привезли Михайлова, люди этого сорта не попадались, и Алексей Федорович в простоте душевной ожидал то ли каких-то необыкновенных поступков, то ли хотя бы занятных речей. Ничего подобного, арестанты как арестанты, да еще хитрые, скрытные, высокомерные. Только и знают претензии заявлять, а домой пишут, что всем довольны, причем напирают на правильный и спокойный образ жизни, будто им лекарь прописал в крепости посидеть для поправления здоровья, и как раз вовремя, и они сами об этом с детства мечтали.
Этой обязанностью — читать письма заключенных — Алексей Федорович весьма тяготился, никак привыкнуть не умел.
Как хотите, а недостойное это занятие для кавалера всех российских орденов, для военного человека, пожалованного двумя (да, представьте, двумя!) золотыми шпагами с надписью «За храбрость» (причем та, что за Варшаву, — просто золотая, а за венгерскую кампанию — украшена еще бриллиантами). Разбирать каракули разных напрокудивших щелкоперов (которым хоть и велено писать короче и непременно по-русски, а все без толку: лепят слово к слову, поди прочти); вникать в их семейные обстоятельства, денежные счеты, ученые соображения, литературные планы (удивительное создание человек! — его рудник ждет, а он о статьях будущих толкует); проверять излияния чувств, запоминать поклоны, считать поцелуи… тьфу! Приятного мало, видит бог, но переписку государственных преступников никому не передоверишь; в сущности, даже и откладывать не следовало бы: вдруг там сведения важные (вот как давеча про Чернышевского, — что на поруки-то отпускают); в письмах проговариваются даже заключенные, а родственники — те болтают, как у себя в гостиной за чаем, с прелестной доверчивостью: какое, мол, начальству дело до нашей частной жизни, кто там станет в подушках рыться. А вот приходится, такая должность.
Есть расположение, нет ли, но уж если стопка бумаг на столе выросла вровень с крышкой чернильницы — дальнейшие проволочки неуместны, и прочие дела побоку. Отпираем бюро, берем с верхней полки любимую походную лупу в потертом зеленого сафьяна футляре. Из потайного ящичка достаем тетрадь с тщательно и замысловато нарисованным на обложке ключиком (рука еще тверда, линия как награвирована, кто не служил в чертежной инженерного департамента — нипочем не поверит, что тушь, хоть бы и английская, бывает столь послушной). Тут имена, названия, цифры — вся существенность, которая остается, если высыпать болтовню арестанта в сито и как следует встряхнуть. Против каждого имени — пояснение, а к нему по мере проникновения в обстоятельства добавляются примечания. Спасибо Потапову, Александру Львовичу, что надоумил; без тетрадки этой в самую пору было бы теперь к Николаю-Чудотворцу, в желтый дом. Как ни скучно с нею возиться, но зато память спокойна, — это невыразимое облегчение. И удобно: вся житейская обстановка преступника как на ладони, характер его выказывается от письма к письму ясней, да еще накапливаются впрок разные хоть и посторонние, но полезные факты.
Вот, пожалуйста: наш главный умник — Чернышевский — просит Пыпина передать поклон брату и кстати роняет, спасибо ему, два-три словечка о событиях прошлого лета. Тотчас отыскиваем литеру «П» — тут у нас на Пыпина целая страница — и вписываем: «По отъезде профессора Пыпина у Чернышевского оставался брат его». Сегодня этот безымянный брат никому не нужен, а завтра, глядишь, и понадобится… Позвольте! Да ведь он на этой странице бог знает как давно живет: Серно-Соловьевич о нем, о младшем Пыпине, упоминает в письме от восьмого прошлого сентября. Итак, сей юноша, родственник заключенного Чернышевского, служит приказчиком в книжной лавке, принадлежащей заключенному Серно-Соловьевичу?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});