Они аппетитно возились в кормушках, а Тихон, прибиравший стойла, но совсем не торопившийся покидать своих пенсионеров, жадно сглатывал сизый дым и обсуждал очередную проблему:
— Заелись люди, деньги в распыл пускают. Вот у кума, господи, — потеха одна. Лошади при колхозе числятся… И что? Да так, корм едят, добро переводят. Хороший бы хозяин… — Поперхнулся дымом, горько сплюнул. — Хороший бы хозяин по-разумному все обставил. Трактор — машина мощная, накладная — одного бензину сколько жрет! Так и соображай, кого куда направить. Нет же, все наперекосяк. В сельпо — на тракторе, в гости с пьяных глаз тоже. Ну хочь племянник кума моего. Машина у дома, будто автомобиль персональный. Кинет за галстук — и в загул… девок катать, к родственникам съездить, плевое дело… Сена на ферму подбросить, так ить, кроме трактора… Что? Лошадь? Морду воротят… А от скирды, почитай, полверсты, не больше. И тарахтят, гремят моторами день-деньской. В нужник и то на тракторе. — Качал сердито головой, остервенело работал скребком. — Дичают лошади. Что человек, что лошадь без работы никчемными становятся. Ну и что механизация, моторы? А ты кумекай, с пользой все расставляй… Ерундовая работенка — лошадь запряги, далеко ехать — тут трактор по всем статьям. Конский род переводят… Все пишем — народную копейку береги. А деньги на ветер пускаем… — Куда-то вдаль замахнулся скребком. — За океаном, пишут, не беднее нас живут. Так разве там фермер будет попусту бензин палить? Где возможно, и лошаденку сует, ее тяга ни во что обходится. Там тоже моторов тьма, а за добро зубами дерутся, напрасно не переводят.
Основательно распалился Тихон, но лошади, увлеченные сладким кормом, вяло реагировали на его задиристые интонации. Такое их равнодушие еще больше подогревало конюха:
— Вот и вас возьми. Это что, разумно торчать в богадельне? Гранат еще так-сяк, силенок кот наплакал и к упряжке непригодный. А Гусару еще вся стать борозды поднимать. Ну а сунься куда Тихон с таким советом? Засмеют, рехнулся, мол, старый.
Случайное фырканье Граната принял за несогласие, а нетерпеливое перестукивание копыт Гусара за активный протест. Круто повернул разговор, сбросив с голоса напряжение:
— Да это так, к примеру. Речь не о вас. Вас-то по совести определили. Жеребцы вы заслуженные.
Ему не удалось углубить новый поворот темы. Надтреснутый, повелительный голос резко прервал его рассуждения. Тихона звали к конюшенному начальству. То ли самодовольная неуважительность зовущего голоса, то ли сам факт нежданного приглашения к руководству в неурочные часы приплюснули Тихона, прочертили его лицо тревожными морщинами. Он вихляющей походкой ушел навстречу неизвестному разговору…
Конюх вернулся расслабленным, поникшим. Сел на перекладину и каменно умолк. Гранат, так привыкший к голосу Тихона, к его малопонятным, но запальчиво-горячим речам, насторожился, взволновался нутром, и бесконтрольная рябь побежала от холки к крупу. Дыхание стало прерывистым, с болезненным присвистом. Заныло, захолодело в конской душе: по состоянию Тихона он чуял и свою судьбу. Сейчас на перекладине сидел не Тихон, а чужой, удрученный горем человек. Гранату тоже стало мерещиться что-то неотвратимое, наступавшее на их теплый, никому не мешающий мир, где так хорошо втроем. Он тревожно заржал и вроде разбудил Тихона, сорвал в нем какую-то пружину.
— Нет, врете, разлюбезные! Не распластала еще Тихона жизнь, и голыми руками нас не возьмешь. Ишь до чего додумались, душегубы… Усыпить. И как языком не поперхнулся, варвар. — Пружина стремительно раскручивалась, а голос конюха креп. Гранат вновь признавал Тихона и верил ему. — Нет, не на том сиропе разведены. Попробуй сунься сюда. Сначала пореши Тихона, а уж потом Граната.
Конюшня в разомлевшем тепле и сонном придыхании погрузилась в сон. Тихон не ушел в свое одинокое жилище, а настороженно и пугливо прокоротал ночь на охапке сена. Гранат, так и не успокоившийся от колющего недоброго предчувствия, сквозь сон слышал, как неуступчиво с кем-то ругался в чутком своем забытьи разгневанный старик.
* * *
Вот поди и угадай ее зигзаги, распроклятой этой болезни. Петрович так боялся за минувшую ночь, с обреченной безнадежностью ждал худшего, а получалось, что у жизни свои расчеты и ее лимиты не ведомы никому. Плох, угрожающе плох был вечером маршал. А поутру, обласканный исходящим осенним солнцем, маршал смотрел на него уставшими, но полными жизни глазами, озорными, подмигивающими. Петрович улыбнулся другу раскованно и прямодушно. Степан Иванович довольно хмыкнул в усы. Высвободил зажелтевшую руку на яркий прохладный атлас.
— Будто по жизни вновь прошагал. Многих увидел, с кем-то поговорил. И ты молодым увиделся, и Оля твоя. — Мгновенно поймал сузившиеся зрачки Петровича, деликатно прервался. Помедлил минуту, другую. — Во всех ипостасях побывал… — Согнал с лица озорство: — Как у вас по медицине: всем положена последняя прогулка по жизни?
Настойчиво, вприщур вгляделся в Петровича. А тот тянул, отмалчивался, подыскивая нужные слова. Желтая рука жестко впечаталась в атлас. Жили только глаза… И враз отхлынула от сердца растерянная обрадованность, ослушался язык. Только докторская выдержка не дала запутаться в дежурных словах:
— Как на духу с тобой. Радоваться рано, но и сдаваться не резон. Насчет прогулок не осведомлен, но буду рад оглядеть и свою жизнь. Самый страшный кризис миновал, а драться надо. Пусть еще раз светила посмотрят тебя.
— Вот что, Петрович, хочу сделать. Светила, бог с ними… Пусть смотрят. О другом распорядись. Это моя просьба. Ты знаешь, как я любил лошадей и сколько у меня их перебывало. Остался один, да и то, жив ли он теперь… На пенсию был определен по старости, овес бесплатный в доме призрения получает. Еще на парады на нем выезжал. Но отслужил свое и поместили в конскую богадельню. Да шучу я, шучу… На хорошем конном заводе стоит. В сытости, в холе… — Усталые озорнинки вновь оживили глаза. — Ты только не смейся, навещал я его. Тайком, а то бы подначек не миновать. Оно и в самом деле смешно. Все помешались на технике, а тут нате! Тайные свидания, да с кем? С лошадью! В последний раз года два назад был я у него. Народу толкается тьма-тьмущая. Так я спозаранку, без формы, чтоб не глазели. Конюх там, Тихоном зовут, человек понятливый и совестливый. Он все и устраивал… В последний раз что-то захолонуло у меня внутри. Около тридцати было Гранату, а это за сто человеческих лет по их лошадиным нормам. Притих жеребец. Подрагивает мелко и вроде сказать что хочет. Мордой трется о рукав, а глаза спрашивают. И что я отвечу ему, Петрович, а? Что тоже стар и не знаю, сколько мне дней отведено? Рядом молодые лошади похрапывают: мускулистые, сильные. Разве дано им понять, о чем могут молчать два старика — Гранат и я? Поверишь, нет, собрался уходить, так жеребец не отпускает. Покусывает рукав, все норовит мордой мне в лицо уткнуться. Лошадиная дума кручинила его — не свидимся больше. К тому все и шло, вон как болезнь опрокинула. А вот в забытьи опять Гранат привиделся. И так просительно ржал, не иначе последнего свидания требовал…
Маршал замолк. Выжидающе и непреклонно посмотрел на Петровича. Тот удивленно, но согласно склонил отбеленную свою голову.
* * *
Опять от Тихона пахло раздражающе резко, от него снова исходил ненавистный для жеребца дух. Когда без причин целуются люди, когда они шумно хвастливы и никто не слушает друг друга. Вес говорят враз и любят обниматься. Любят плакать. Эти смешные люди…
На Тихоне сегодня нарядная рубаха, хрустящий от новизны костюм. Голос глубинный, ласковый, шуршащий пьяной хрипотцой, повелительный и гордый:
— А как же иначе, скажем так? На Тихоне споткнешься, его без рукавиц не трожь. Обожглись, душегубы. Огромадный человечище, наш маршал, скажем так… Ему только сигнал подали. Видишь, как забегали, закружились. Тихон Степаныч, Тихон Степаныч… Будто к первому человеку на заводе… А каков расклад-то вышел? Звонок от маршала. Так, мол, и так, подать их сюда, видеть хочу. А его слова, брат… — Многозначительно зацокал языком. Но, так и не найдя, с чем сравнить весомость слова их хозяина, победно закончил: — Шабаш разговорчикам, приказ сполнять надо!
Гранат обрадовался неяркому, но еще ласкавшему его старческую кожу солнцу. Ему показалось, что он вновь ощутил пульсирующую сетку жил, натянутых на упругие мышцы. После пьяного, сотканного из каких-то радостных интонаций разговора Тихона, долгой и тщательной чистки жеребец почувствовал приток сил и весь проникся ожиданием. Безбоязненно ступил Гранат на дощатый настил и вместе с ликовавшим Тихоном поднялся в кузов грузовика.
Вот так жеребец давно не передвигался. Езду в вагоне он еще смутно помнил, но путешествовать на машинах ему доводилось в совсем далекой, теперь уже не вспоминавшейся юности. И хотя жеребец не боялся автомобилей — как-никак за свой век он нагляделся разных железных штуковин, — все-таки ощущение новизны и непривычности передвижения пугало Граната, заставляло изучающе поводить ушами, жадно втягивать в себя подзабытый ветерок дальней дороги.