разве что детишки, проникавшие зайцем.
Рука пришла ночью, вырвав меня из сна, из привычной, без конкретных, образов, грезы о Любви и Встрече. Собственно, пришла боль, ужасная боль, лишившая меня сознания, времени, жизни, оставив, однако, миг, которого хватило, чтобы сказать себе вполне отчетливо и даже спокойно: Рука. Подсказка ждала, стерегла мои сны, чтобы словом, именем возвестить о чувстве или, как тогда, бесчувствии.
О Руке поведал мне Ракуша, когда я подрос и окреп. Он сомневался, нужно ли рассказывать мне об этом, сожалел о своей случайной обмолвке, но я уже не отставал, вцепился, ему ничего не оставалось, как рассказать. Уверен, он бы все равно открыл мне это раньше или позже — Рука была одним из центральных образов нашего исторического сознания, сложившимся в глубокой древности и постоянно обогащавшимся новыми чертами. Даже эволюцию нашей физиологии (ведь когда-то мы были натуральными впередходящими) часто связывают с ним: мы якобы не столько движемся, сколько пятимся. Вопрос чрезвычайно спорный, как и довольно распространенное представление, будто Рука означает Конец, Смерть и Страх и будто жить под Рукой — наш вечный удел. Все куда сложнее, хотя действительно наши законы прямо или косвенно связаны с ней. Большинство раков верило и верит, что законы возникли раньше, а Рука (Ручища, Рученька, Ручонка) появилась позже — карать тех, кто законы нарушает, и — это может показаться невероятным — поощрять, ласкать, баловать законопослушных. Все поэтическое и возвышенное, несмотря на свое многообразие, также, подчас едва уловимо, сводится к двум мотивам: отвлечь от страха, связанного с Рукой, и не позволить хотя бы на мгновение о нем забыть. Героизм мыслится столь же неоднозначно: от священного долга Руку тяпнуть, пусть ценою собственной жизни, до не менее священного смирения, гордого стоицизма — понятно, с тем же самым конечным результатом. Хватает и мистицизма, упомяну лишь о рукопоклонниках, среди которых никогда не было единства, — поклонялись Руке как пятипалой, так и шестипалой, даже, сущее ведьмачество, Руке-протезу; имелись тайнобеседники, водившие по ночам с Рукой, ее духом разговоры о судьбе и сроках; сладкохрустники (некогда, в периоды сильной государственности, сурово преследуемые), смолоду приуготовлявшие себя специальными упражнениями к последнему венчальному хрусту, — они веровали, что хрустнут в Руке не глухо, как инако-верующие, но звонко, музыкально. Отсюда, вероятно, происходят и некоторые, так сказать, упаднические течения в нашем искусстве, разрабатывающие, по существу, одну-единственную тему — хруста, описавшие десятки, если не тысячи, его оттенков, иногда так талантливо, что тонкому читателю, слушателю, зрителю нестерпимо охота тут же хрустнуть самому, «затихнуть в шаловливой. .», как сказано у поэта. Большинство же раков мыслит Руку традиционно, руководствуясь не столько мифами, сколько желанием видеть в ней суд, точнее, кару, которой не избежать, покуда существует зло. Такое мнение всячески поощряется, и незавидна судьба тех, кто иногда (практически ежегодно, в сезон рыболовства и раколовства) осмеливается сказать о Руке правду. Да и что это, в самом деле, за правда, если изъятого уже нет, если он уже никогда не вернется, если так было и будет, если ушедшего будут помнить и почитать живым, коли он знающ и добродетелен, а живущий невежда и бессовестник — все равно мертвяк. Так, без казни и изгнания, и случалось со вздумавшим сказать правду — пойти за своей спесью. Уже понятно, что в сокровищнице нашей мысли напрасно искать что-либо на тему «Жизнь после изъятия», даже декаденты, чьи извилистые пути куда только ни проникали, туда не совались, чуя совершенное бесплодие и метафизическую пошлость такого путешествия. Впрочем, кое-что все же было, но даже Ракуше пришлось порыться в памяти. Речь идет о зловредной ереси, наделавшей некогда много шуму. Смысл ее вкратце таков: изъятый рак вернулся и свидетельствовал. Разумеется, говорить можно не об этих свидетельствах, но о молве, скорее всего, то и была лишь молва, дошедшая до наших времен в крайне упрощенном, вульгарном виде, рассчитанном на экзальтированных простаков, и, что симптоматично, способная захватывать определенного рода умы именно летом, когда раки линяют, нервничают — находятся в состоянии психологической неустойчивости. Так вот, вернувшийся свидетельствовал, будто там — наверху — вечный праздник, вечный свет и вечное веселье. По старинным редакциям — бал и пир с оркестрами, по новейшим — такой же громадный, величиною с мир, кабак с песнями, танцами, горами жратвы и реками пива. Нетрудно вообразить, какое действие это откровение, да еще с многочисленными подробностями, на которые молва никогда не скупится, могло оказать на придонных существ, обреченных на неустанные поиски корма, вечную защиту и куда как скромные радости и мечты, особенно на неумеренно скорбных, неумеренно легкомысленных и на часть молодежи. Бывали периоды (летом) групповых паломничеств наверх, на берег, индивидуальные случались даже зимой, и понадобились усилия нескольких поколений лучших гражданских умов, чтобы объяснить и втолковать легковерным, кого с особым смаком уплетают на том пиру, в том кабаке, кого запивают пивом, прерываясь на пляски и песнопения. Этот труд не пропал даром, да и подкреплялся тем очевидным фактом, что других возвращенцев больше не было, ни одного. Молва, однако, живет, кто-то нет-нет да и рванет наверх: так, в последнее мое речное лето, убег мой двоюродный брат — по последней версии, там вечная дискотека с пиццерией. Об этом событии мне не хочется говорить, посему вернемся в аквариум, где однажды ночью прервалась моя жизнь.
Оклемавшись, ощупав себя, пересчитав ножки и не обнаружив калечеств и потерь роковых, я вылез потихоньку наружу и — куда еще? — пополз к кораллу. Там было пусто. У стены тоже. Двинулся к камням, где обитал Старик. Его не было, ямка-постель уже затянулась песком, сделавшись совсем маленькой, ребячьей. Позабыв о сложностях наших отношений, даже не вспомнив об этом, пополз к Ракуше. Он лежал с открытыми глазами, то и дело судорожно вздрагивая. На панцире, на голове было несколько глубоких вмятин. Верно, ему послышался вопрос, хотя я вовсе не собирался ни о чем спрашивать — все было достаточно ясно. «Нет, нет, просто ушибся. .» — он тронул одну из вмятин. И опять все замерло в нем. Я пополз к себе, успокоенный уже тем, что он здесь, жив и что я не остался один.
Через пару дней мы встретились. Он жутко изменился, точно совершил немыслимый прыжок из мужества в старость, а глаза залетели еще дальше — ничего живого не осталось в них. Не иначе, что-то подобное произошло и со мной: заметив меня, он странно, изумленно дернулся и попятился — как от чужого, которого зачем-то впервые увидел. Однако, как оказалось