русского генерала, но это освобождение совершилось не так, как я мечтал: она было куплено дорогою ценой — десятками тысяч жизней русских людей…
Весну, лето и осень того года мне жилось очень плохо; у меня был только один 15-рублевый урок, да и на тот мне приходилось ходить за несколько верст, но я ни разу даже и не подумал обратиться в редакцию «Дела» за деньгами («авансом»).
В это же лето вследствие различных обстоятельств я почувствовал охоту смертную писать стихи. Лирика моя — теперь это обстоятельство для меня вне всякого сомнения — была неоригинальна, была плоха. Но не то, конечно, удивительно, что я писал плохие стихи, удивительно то, что стихи мои печатали (в баумановской «Иллюстрированной газете») и даже, можно сказать, с «превеликим удовольствием»[10]. Я, разумеется, был очень доволен, что мои стихотворения одобряются редакцией и охотно печатаются, был так рад — и притом благоразумен (как оказалось впоследствии), что о гонораре и не заговаривал… Но тут вышел неприятный казус…
Товарищи, узнав о моих поэтических вылазках инкогнито на страницах «Иллюстрированной газеты» и о том, что я не получаю гонорара, в один голос назвали меня «чудаком», подняли меня на смех и принялись объяснять, что ведь за стихи деньги платят, кстати вспомнили и о том, сколько Пушкин получал за строчку (воспоминание уж совсем неуместное в данном случае). Насмешки приятелей над моей «непрактичностью» мне показались чересчур обидны, и я, скрепя сердце, заявил однажды в редакции желание получить гонорар, но редактор — почтенный Вл. Р. Зотов — мне тотчас же растолковал, что у них «начинающим не платят», и вполне убедил меня в неосновательности моей претензии. Тем дело с гонораром и кончилось…
В половине декабря получил я по городской почте коротенькое письмо за подписью «Григ. Благосветлов». Благосветлов приглашал меня на следующей день утром к себе для переговоров по поводу моей «Грешницы». Когда я пробежал письмо, сердце мое ёкнуло. Я уже стороной слыхал, что Н. Шульгин был лишь подставным лицом, но хозяином дела и настоящим воротилой в редакции был этот самый «Григ. Благосветлов». (После закрытия «Русского Слова» ему было запрещено не только быть издателем и редактором журнала, но и быть владельцем типографии, которая и была переведена на имя одного хорошего человека, А. Н. Моригеровского. Впрочем, было основание думать, что цензуре было уже известно, что за Шульгиным и Моригеровским скрывается все тот же Григ. Благосветлов, но администрация почему-то не находила предосудительным играть в прятки с Благосветловым).
Я уже знал, что Благосветлов был тот человек, вокруг которого группировались Писарев, Щапов, Шелгунов, А. Михайлов (Шеллер), Н. Благовещенский, Бажин, Ткачев, Соколов, Зайцев — все такие писатели, имена которых в известных кругах нашего общества были в большом почете, особенно в среде молодежи. В ту пору, разумеется, я не мог составить себе представления о Благосветлове: он писал не очень много, часто не подписывал своих статей, но для меня уже много говорило в его пользу то обстоятельство, что он сумел привлечь к себе (или, вернее, к одному и тому же делу) такие выдающиеся в то время литературные силы. На нем, мне казалось, должен был отражаться блеск того ореола, каким были окружены талантливые русские люди, так близко стоявшие к нему.
При первом взгляде внешность Благосветлова мне было не понравилась, и я почувствовал себя разочарованным, но ненадолго, — лишь на нисколько мгновений. Лицом и манерами он показался мне похожим на отставного «унтера» в статском платье. Впоследствии оказалось, что это был совершенно особенный «унтер»… Своею издательскою и литературного деятельностью он оставил глубокий след в истории русской журналистики и немало способствовал прояснению нашего общественного самосознания.
Лишь только Благосветлов заговорил, улыбнулся, и его умные, насмешливые, стальным блеском отливавшие глаза оживились, как он совершенно преобразился…
Я пробыл у него слишком долго для первого визита, дольше часу, — я не заметил, как пролетало время. Живо он обрисовал мне тогдашнее состояние литературы и указывал мне путь, каким, по его убеждению, должен идти писатель-беллетрист.
— Нынешние писатели небрежны, не обращают внимания на форму, — говорил он мне, — а это большая ошибка с их стороны… Форма очень важна, произведение должно старательно отделывать… Во всяком беллетристическом произведении должна быть идея, но не надо авторских поучений… поучать он должен лишь художественными образами…
Впоследствии я очень удивлялся, когда говорили, что Благосветлов гоняется за идеей, а на форму, на художественность обращает ноль внимания…
Помню, что Благосветлов метко и не без иронии охарактеризовал, кстати, в разговоре государственных людей, бывших в то время в силе, и некоторых из выдающихся писателей и вожаков литературных партий, и зло, резко прошелся насчет тогдашней цензуры…
Хотя Благосветлов, говоря, по-видимому, и сам увлекался, но, тем не менее, как я заметил, он нередко и пытливо посматривал на меня, как бы изучая меня или наблюдая за тем, какое впечатление он производит на слушателя.
Поговорив о моей повести, Благосветлов спросил, не пишу ли я еще что-нибудь, и предложил мне сотрудничать в его журнале.
— Не нужно ли вам теперь денег сколько-нибудь? Я могу дать вам… — вдруг спросил он, круто оборвав разговор и по привычке проводя рукой по своим низко остриженным волосам. — Ваша повесть идет в первой книжке…
Таким неожиданным оборотом разговора я был несколько сконфужен. Деньги мне были нужны, и я не совсем-то ясно ответил ему, что «если можно… то было бы хорошо…» или что-то в этом роде. Благосветлов выдвинул один из ящиков своего письменного стола и вынул оттуда сторублевую ассигнацию. Мне было как-то неловко брать эти деньги, этот мой первый гонорар. И по сие время при получении гонорара эта «неловкость» дает мне себя чувствовать…
В первое же свидание Благосветлов привлек меня к себе, — быть может, именно потому, что все, что он говорил, уже ранее жило во мне, и теперь, понятно, все, сказанное им, нашло живой отклик в моей душе. До тех пор еще никто не производил на меня такого сильного, такого цельного впечатления. «Человек умный,